Кетанда. Виктор Ремизов
вышло у него ничего… с «бабкой»-то… Все ногти съел. Недели две мучился. Штук двадцать их сделал. На разных лавочках, с книжками, с внучатами, даже настоящих местных старух пытался «усадить». Не выходило. Некоторые старухи на отдельном листке, ну прямо как живые, даже сам удивлялся, а в пейзаж не идут. Назаров не понимал в чем дело. Казалось, бери да делай. Но… пейзаж оставался сам по себе, а бабка в нем как какая-то случайность, да еще сидит, задумавшись, дура такая. Можно было к художнику сходить, но неудобно было часто таскаться, и Назаров пошел в Третьяковку – Харламов велел ходить.
Часа полтора он выдержал в галерее. Летел домой как ошпаренный. «Поперся, старый осел. – шипел яростно. – Пяток картинок намазал и в Третьяковку. Место себе присматривать? Ой-ей-ей! Ой-ей! Сказано было – пиши. Значит – пиши! – Рубанул он рукой воздух. Какая-то тетка с сумками испуганно шарахнулась в сторону. – А то, вишь ли, Суриков ему не понравился. Небрежно больно…»
С Суриковым, действительно, вышло неловко. В Третьяковке как раз была выставка его акварелей. Назаров сразу туда и пошел. И первое, что он внимательно рассмотрел, были несколько заграничных набросков. «Испанские дворики», «Неаполь», «Берлин». Быстрые рисунки, даже небрежные. Может быть, для памяти Суриков их делал. Назаров, видел, что его «дворик» совсем не хуже. Он подходил совсем близко и, сосредоточенно грызя ногти, «правил цвет», а от некоторых небрежностей, которые уже нельзя было поправить, болезненно морщился. Как будто выговаривал Сурикову.
Но дальше шли портреты. И Назаров занервничал. От них невозможно было оторваться. Казалось бы – женское лицо. Всего-то и взглянула на тебя. А во взгляде этом – всё. Всю ее видно и понятно. Растерянная она от чего-то и стесняется – вот-вот краской пойдет, и тут же вроде как жалеет тебя, хоть жену бросай! И видно же – конкретная простая баба. Почти небрежно, мазками, с натуры набросана, а ощущение, что сразу все русские бабы на тебя смотрят!
Господи, да неужели ж так можно! – сами собой шептали назаровские губы. Ведь это всего-навсего краски так лежат! Он почувствовал какое-то радостное облегчение – вот ведь смог человек. Даже так смог! Неужели и я смогу.
Но эта радость судорожно мешалась с паническим страхом, почти ужасом. Господи, я ведь уже старый, я же самого простого еще не попробовал, мне же. Он испугался. Глупо, но страшно, по-настоящему испугался, что ничего не успеет. И с трясущимися руками и душой припустился домой. Уже по дороге решил, что надо делать.
Дома он стал писать портрет Машеньки. Думал, что это именно то, что у него получится. Не могло не получиться. Машку он больше всего на свете любил. Назаров торопился. Почему-то боялся, что кто-нибудь помешает. Сначала сделал быстрый набросок в карандаше – только голову. Ему не очень понравилось. Было очень похоже, но слишком красиво… или слишком взросло, что ли? Он морщился, открывал тюбики и надеялся выправить дело красками. Начал заливать. Появилась нежность. Назарова охватило сладкое нервное волнение. Он был почти уверен, что все получится.
Дверь