Юродивая. Елена Крюкова
близ Иволги и дала деру из монастыря. Отбежав изрядно – был виден лишь силуэт по-китайски загнутой крыши, – перекрестилась по-православному, легко вздохнула. Елизавете было тогда пятнадцать лет. Ночами она забиралась на крышу Дацана, чтобы считать звезды, жевала корку ржаного, присыпанного крупной монгольской солью. Но откуда все это знает Ксения? А, да наплевать. Сильно хочется спать. И девчонка-печенка, ее тощая зайчонка, что-то болтает, врет через дугу, брешет что-то. А глядишь – и это правда. Нет разгадки. И не надо. Стук колес убаюкивает, и сон берет неодолимо. Обнимает сладкий сон. А под ложечкой сосет, но лень лезть под полку, доставать корзину с железнодорожной курицей, неохота – ночь, глубокая ночь…
– …и ты подбегаешь к чудовищу, хватаешь его прямо за морду голыми руками и отрываешь ее! Ну, сдираешь всю!.. Понимаешь, это, оказывается, маска… а там, под ней, – бритый монах, лысый, добрый такой, задыхается, кашляет… Это у них такой маскарад…
– …ага, маскарад…
Ночь, поезд мчится, раздвигается вышитой шалью древнее пространство, на каждом дереве близ дороги, освещенном мертвенным светом Луны – тюркютского черепа, – сидит белесая птица, пережидает тьму. Рельсы рассыпаются по широкой земле стальными веерами, и на изломе одной из многих блестких пластин – Елизавета и Ксения – двумя чернеными, скорбными серебринками, бедняцким украшением, двумя дорожными ножами, перочинными, да консервную банку опять же можно открыть. Века сшибались на этой земле лоб в лоб, сходились врукопашную. Двух уклеек, двух сорожек, переплывающих наискось Реку Времени, может, меднолобое зеленое от старости чудище – пощадит?..
– …спи, дочуронька…
– Ох, мамка…
Под мышку матери лезет Ксения, устраивается удобно, через два мига – не успел паровоз и десяти деревьев с сидящими на верхушках птицами сосчитать – уже сопит. И грудастая проводница в разгар ночи и плацкартного храпа идет, угрюмая, с повылезшим веником, мести вагонные драные коврики – утром крупная станция, не дай Бог, проверка. К морю приедем – уж там она баночку красной икры с рук, шепотом, по дешевке, купит, все перед родичами похвалится. Говорят, икра на том сером северном море величиной с ягоду облепихи, в тарелку наложишь, ложка воткнется – будет торчком стоять. Легенда, а не быль!
Так мчался, мчался, мчался чудесный поезд, продутый сажей насквозь, мчался на Восток, по горькой дороге великой, шел, тараня поросший шкурами тайги предвечный мир, к восходу Солнца, к разгульному морю, клеймя обжигающими гудками стык зимы и весны. И когда они с вагонных ступенек, исхудалые за долгий путь, спрыгнули и куда глаза глядят, пошли, Ксения почуяла – издали, всей кожей… – соленое дыхание моря, сильно потянула мать за руку: «Пойдем».
И, когда они вывернулись из-за мрачного поворота, где по выгнутой коромыслом грязнущей улице – лишь сараи да лабазы, перестроенные под рабочие столовки, – оно, серое, тяжелое море, ударило в глаза и лицо Ксении всем жидким чугуном дико вспыхивающей изнутри,