Юродивая. Елена Крюкова
и дотронулась губами до мазков, изображающих Северное Сияние. И, как только я это сделала, – так все во внутренностях пустой церкви переменилось, во тьме забегали искры, во впадинах и нишах, там, где были когда-то иконы, появились темно-золотые лики, и тихая музыка раздалась в вышине. Юхан сжал меня за плечо сильнее и шепнул: «Не бойся. Это призраки. Они часто приходят по ночам. Они тоскуют по своей церкви. Иной раз их так много, я и работать не могу. Сначала было страшно. Потом – привык. Они добрые, не обижают меня. И тебя тоже не обидят. Ты скажи им что-нибудь!»
Прямо над нами, в темной каменной нише, светилось нежно-золотым светом мужское лицо. Я различила: морщинистый лоб, лысину, пух золотых волос над ушами, крупный нос, склад ласковых, скорбно сжатых губ. Человек держал в вытянутой ладони подобие детского игрушечного города. По золотым морщинам его щек текли невидимые слезы. «Святой Николай, – прошептал мне в ухо Юхан. – Святитель Николай, чудотворец, Никола Угодник. Помолись ему. Он может сделать чудо». – «Он… уже сделал чудо», – шепнула я в ответ. Юхан понял, склонился и поцеловал меня. Не так, как женщин целуют. Как детей, на сон грядущий: крепко, в щеку, горячо и вкусно. Ведь он не спросил меня даже, откуда я, кто я! За воровку не принял!
Так я осталась жить у мужа моего, Юхана. Да, мужа, ведь Николай Чудотворец в ту же ночь и повенчал нас, со стены пустой сошел к нам, два венца над нашими головами держал, два колечка нам дал, – только шум поднялся вокруг нас, когда он нам колечки протянул, и голос я услыхала: «Будете друг с другом вместе в любви, в браке Предвечном, не торопитесь. Это еще не ваша ночь. Ксении надо очиститься от многая скверны, от тягости, давящей непомерно на сердце. А когда она легкая станет, легче птичьего крыла, чистая и звонкая, – тогда берите и вкушайте друг друга. А нынче погодите. Погодите. Не трожьте плоть вашу. Дух ваш еще не готов к брачному пиру». И колечки упали на пол и покатились, а Юхан взял меня на руки и понес к своему нищенскому ложу – сундуку, на который были набросаны рогожки, негрунтованные холсты, старый спальный мешок и траченная молью шкура белого медведя. И я, когда он меня на шкуру опустил, вспомнила эту картину! Его картину! Он в тот вечер передо мной ее и выложил: льды, льды и льды, снова льды, черное небо, алая, как нож в крови, полоса заката полярного. Большая льдина, и медведица на ней лежит убитая, рана в боку, глаза ее уже закатились, когти заиндевели, а рядом с ней, у бока, сочащегося кровью, теплого, еще не застывшего, – медвежонок! Поднял морду, скулит! Плачет по мамке! Белый, маленький, бедный! И холод, холод, и полярная ночь. И где эти люди, кто выстрелили в него? За картиной?.. И я поняла, где. Это с а м Юхан выстрелил. Это с а м Юхан плакал, сжав ствол винтовки, по убитой им медведице. Голодный, холодный моряк. Война. Медведица – еда. А ее сынок? Живой голос медвежонка разрезал меня надвое. «Эта вот шкура… ее?..» – вышептала я осторожно, и губы мои задрожали. «Ее», – помолчав, кивнул Юхан, будущий муж мой.
«Ты свободная», – сказал он мне, когда я, под пристальным