Религиозное измерение журналистики. Александр Щипков
(и тогда не собирался писать), а просто фиксировал происходящее для самого себя.
Конечно, совсем равнодушным там оставаться не мог никто: всё время большое скопление народу, много молодёжи, много пьяных, потом гибель этих несчастных мальчишек. Когда я попал на место гибели первого, его уже увезли в морг, но кровь на асфальте оставалась. Я хорошо помню первые трупы Афганистана в декабре 1979‑го. Кровь либо парализует волю, либо очень возбуждает. Здесь, в августе 91‑го, кровь возбуждала толпу. Это всеобщее возбуждение захватывало, кружило голову и мутило, но мне не хотелось принимать участия в том, что происходило.
Потом ещё целый год я находился в состоянии оцепенения и пристального наблюдения: ходил в Петербурге на все митинги, фотографировал, ночами проявлял плёнки, печатал снимки, рассматривал лица на них в свете красного фонаря и пытался понять, что происходит с ними и со мной. Но участвовать в добивании поверженного гиганта не хотелось. Охотничий азарт вызывал чувство брезгливости. До сих пор с содроганием и омерзением вспоминаю надпись на одном из домов на Садовом кольце – «забил я туго тушку Пуго».
Я не любил советскую власть, многие мои близкие пострадали от неё. Мама в тюрьме отсидела, меня и жену из института выгнали, и я до перестройки даже не надеялся, что когда-то смогу легально заняться интересным интеллектуальным делом (казалось, что власть эта на века). Но 21 августа 1991 года я не испытывал ни эйфории от победы, ни чувства мести, ни желания «брать власть». Чувствовал только невероятную внутреннюю усталость.
Я не был аполитичен и даже ходил на выборы, но ту политическую жизнь делали чужие мне люди. Из моего круга в депутаты тогда пошли единицы. Я всегда разделял понятия «режим» и «Родина». Чувство освобождения появилось у меня раньше, году в 1988‑м, после 1000‑летия Крещения Руси. А после августа 1991 было ощущение, что терзают мою Родину. По ней – больной, обворованной, опозоренной – ходил многоголовый Ардальон Передонов. И сейчас, спустя двадцать лет, я чувствую, что живу в эпоху передоновых, в эпоху антигероев.
Конечно, я был очень рад, что всего через несколько дней мой город опять стал Санкт-Петербургом. А ведь всего за полтора месяца до этого, в июле 1991 года, я подошел к председателю Ленсовета Собчаку и спросил: «Анатолий Александрович, когда Ленинграду вернут его название?». Он посмотрел мне прямо в глаза и жёстко отрубил: «Ни-ко-гда!». В Ленсовете он сидел под красным знаменем и бюстом Ленина, а когда кто-то из бесшабашных мальчишек пробирался на балкон Мариинского дворца и растягивал там российский триколор, его били, вязали и уносили. Ещё в июле 1991 года. Поэтому когда говорят, что именно Собчак вернул Петербургу историческое имя, это неправда. Не он вернул, а при нём вернули. До августовских событий 1991 года он был категорически против этого.
Разочарования в тех событиях у меня нет по той простой причине, что я