Кровь неделимая. Ольга Шульга-Страшная
Бог меня простит.
– Простит, – пообещал Власов.
– Прости за ребенка.
– Прощаю.
– Он мне везде мерещился…. Каждый день…. Дома – на кровати, здесь – на снегу. Сидит молча и смотрит. И не плачет. Смотрит, как большой, а сам такой маленький-маленький. Страшно!
Она заплакала и опять попросила:
– Прости за ребенка.
Он сглотнул подкативший и ставший привычным ком в горле и солгал:
– Прощаю.
Уже после похорон, на которых присутствовал лишь он один, да еще медицинская сестра из пансионата, он мучительно пытался понять, кто из них виноват в смерти ребенка и в смерти самой Ирины. Неужели он? Господи, будь проклят тот день, когда он вздумал исповедаться жене. Кому нужна была эта исповедь! «Нужна! – ту же откликнулось сердце, – в исповеди нуждаются все. Исповедь, ведь это совесть, которая всегда просится наружу, в мир! Даже преступники признаются в преступлении, потому что их признание – это как исповедь, как очищение. И часто желание очищения не зависит от самого преступника, это движение души, которая всегда жива, жива даже в самых черствых людях». «Но я же не преступник! – возразил сам себе Власов, – ведь это не мои преступления! Почему тогда жизнь карает меня?».
Он так и не услышал в тот день ответа. Никто не ответил ему…. Иногда ответ приходит позже, когда мы уже забываем и сам вопрос, заданный Богу, судьбе, собственной совести. Но одно Власов запомнил на всю жизнь – в тот день он поклялся больше никому не исповедаться, ни пред кем не открывать своего сердца. Он был уверен, что своей исповедью сеет только смерть. И эта уверенность жила в нем еще несколько лет.
Глава 7
– Щорсик, а Щорсик, проснись, – Егорку трясли за плечо, а он все не мог проснуться. Ему снился отец, река в деревне и занимающаяся заря за далеким бором. Сон не отпускал его, как будто пытаясь подсказать что-то, и Егорка напрягал весь свой ум, чтобы догадаться, о чем рассказывает ему отец, о чем он его просит…. Наконец, он смог разлепить глаза и увидел склонившегося над ним Щорса.
– Крестный, ты чего? – он улыбнулся и сел на койке.
– Ухожу я, Егорка, списали меня. Отпускают умирать, так сказать, на волю. Но ты не дрейфь, пацан, я теперь не умру. Я тебя дождусь. И здесь ничего теперь не бойся. Не тронут тебя.
– Я знаю…, – слезы невольно подкрались к Егоркиным глазам, но он больно прикусил губу и отвел их.
Щорс внимательно следил за лицом мальчика, и сердце его сжалось от неведомого до сих пор чувства.
– Ладно, не будем сопли-то распускать. Ты, Егорка, держись, я тебя на волю быстро вытащу, тебе, брат, учиться ведь надо. Мы из тебя ба-а-ль-шо-го человека сделаем. Веришь мне?
– Верю, – что было силы мотнул Егорка головой.
Когда он вернулся в камеру, воцарилась тишина. Но теперь она была не страшной, не угрожающей, а какой-то завороженной. Как будто пацаны ждали первого слова, первого движения от него, Егорки. Он знал, наученный