Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров. Юрий Бондарев
донеслась команда спереди, нехотя передаваемая по колонне голосами. – Шире ша-аг!..
– Ничего пока не ясно, – ответил Кузнецов, взглянув на беспредельно растянутую по степи колонну. – Куда-то идем. И все время подгоняют. Может быть, Гога, вдоль кольца идем. По вчерашней сводке, там опять бои.
– А, тогда бы прекрасно!.. Подтяни-ись, ребята! – подал в свою очередь команду Давлатян с неким училищным строевым переливом, но поперхнулся, сказал весело: – Вот, знаешь, эскимо помешало, в горле застряло! А ты тоже пожуй. Утоляет жажду, а то весь мокрый как мышь! – И, будто сахар, с наслаждением пососал комок снега.
– Ты что, любил эскимо? Брось, Гога, попадешь в медсанбат. По-моему, охрип уже, – невольно улыбнулся Кузнецов.
– В медсанбат? Никогда! – воскликнул Давлатян. – Какой там медсанбат! К черту, к черту!
И он, наверное, как в школьные экзамены, суеверно сплюнул трижды через плечо, посерьезнев, швырнул комок снега в сугроб.
– Я знаю, что такое медсанбат. Ужас в квадрате. Провалялся все лето, хоть вешайся! Лежишь как дурак и отовсюду слышишь: «Сестра, судно, сестра, утку!» Да, идиотская ерунда какая-то, знаешь… Только на фронт под Воронеж прибыл и на второй день глупость какую-то подхватил. Глупейшая болезнь. Повоевал, называется! Со стыда чуть с ума не сошел!
Давлатян опять презрительно фыркнул, но тут же быстро посмотрел на Кузнецова, словно предупреждая, что никому смеяться над собой не позволит, потому что в той болезни был не виноват.
– Какая же болезнь, Гога?
– Глупейшая, я говорю.
– Дурная болезнь? А, лейтенант? – послышался насмешливый голос Нечаева. – Как угораздило, по неопытности?
Подняв воротник, руки в карманах, он отупело шагал за орудием и, заслышав разговор, несколько взбодрился, сбоку глянул на Давлатяна; посиневшие губы выдавливали скованную холодом полуусмешку.
– Не надо, лейтенант, стесняться. Неужто схлопотали? Бывает…
– В-вы, донжуан! – вскрикнул Давлатян, и остренький нос его с возмущением нацелился в сторону Нечаева. – Что за глупую ерунду говорите, слушать невозможно! У меня была дизентерия… инфекционная!
– Хрен редьки не слаще, – не стал спорить Нечаев и похлопал рукавицей о рукавицу. – А что вы так уж, товарищ лейтенант?
– Пре-екратите глупости! Сейчас же! – сорвавшимся на фальцет голосом приказал Давлатян и заморгал, как филин днем. – Вас всегда тянет говорить непонятно что!
У Нечаева смешливо дрогнули заиндевелые усики, под ними – синий блеск ровных, молодых зубов.
– Я говорю, товарищ лейтенант, все под богом ходим.
– Это вы, а не я… вы под богом ходите, а не я! – с совершенно нелепым негодованием выкрикнул Давлатян. – Вас послушать – просто уши вянут… будто всю жизнь глупостями этими и занимаетесь, будто султан какой! От вашей пошлости женщины плачут, наверно!
– Они от другого плачут, лейтенант, в разные моменты. – Под усиками Нечаева скользнула улыбка. – Если в загс не затащила – слезы и истерика.