Игры света и тьмы. Том 2. Морвейн Ветер
чёрными глазками, и иногда Аэций, наливая себе бокал вина, приподнимал его и отдавал океану салют. Он представлял, как время салютует ему в ответ, и разговаривал с ним, припоминая им одним ведомые времена и сказания.
Весна на Интаке наступала рано, и была она будто пробуждение от смерти, будто возрождение, будто свет восходящего солнца, блеснувший в кромешной темноте.
Аэций любил весну, потому что в это время парк наполнялся весёлыми криками и песнями очнувшихся от спячки учеников. Сначала самых младших – тех, кому не терпелось пуститься в игры больше всех. Голоса у них были звонкие, они щебетали на одной волне с птицами, возвещая о том, что наступает утро.
Голоса старших звучали как перезвон колоколов. Они раскатами раздавались над парком, когда снег уже стаивал до конца. Старшие гуляли, пили, пели, любили девушек и дарили им цветы, сорванные здесь же, под покровом ночи, с ими же разведённых в апреле клумб.
Но стоило наступить лету, как на клумбах зацветали новые цветы, и безумие весны продолжалось, наполняясь новыми красками и новой глубиной.
Весной и летом Аэций не любил быть один. Он старался больше времени проводить с учениками и сам вёл занятия – просто потому, что хотел видеть их лица, так быстро взрослеющие и становившиеся старыми.
Когда он был среди людей, ему почти удавалось поверить, что он один из них, и только когда наступала ночь, и все они уходили веселиться, а он оставался в одиночестве, время снова подозрительно щурилось на него из глубин океана и подмигивало, будто спрашивая: «Ну что, поговорим?»
Но всё равно Аэций любил лето, как любил и весну, и зиму, и всё, что называлось «жизнь».
И только осень не любил.
Осенью кит времени прятался от него глубоко под толщей вод, зная, должно быть, что бессмертный не станет говорить с ним сейчас.
Он не любил осень, потому что всё живое, всё любимое умирало. Голоса в парке становились тише, и птицы переставали петь, а шёпот моря становился таким громким, что казалось, оно норовит подточить фундамент школы, разрушить тысячелетние камни и стащить их обитателей туда, в бездну собственной похоти, где не было ничего, кроме сухого слова «смерть».
Он не любил осень, потому что каким бы багрянцем не загорались редкие лиственные деревья, каким бы золотом не манил к себе умирающий парк, осень не сулила ничего, кроме смерти. Холодного снежного безвременья, когда жизнь останавливалась, и не было больше ни будущего, ни настоящего – только память, которая скреблась своими острыми коготками где-то в глубинах его души, просилась наружу и никогда не оправдывала надежд.
Осенью не помогали ни разговоры, ни занятия, ни чужие голоса. Осенью Аэций мог только думать, и если зимой он вспоминал братьев, силясь собрать воедино куски головоломки, разбившейся так давно, что большую часть пазлов давно похоронил под собой песок – то осенью он мог вспоминать лишь об одном человеке. Лишь об одном мире, погубившем его и уже успевшим состариться и заново повзрослеть. Лишь об одной осени, когда они стояли вдвоём на пароме, самозабвенно, будто от первого до последнего