Музейный роман. Григорий Ряжский
и весьма сдержанным в своей интересной особенности, этот самый балетный премьер Совушкин. Алабин, зайдя в дом, широко улыбнулся и, чтобы не чмокаться, как заведено у балетных, просто сразу, отсекая смежные варианты, протянул руку и крепко, так чтобы получилось по-мужски, пожал протянутую ему навстречу прохладную ладонь. «А ведь мог бы и дать за такое дело», – саркастически ухмыльнулся он, едва сдерживая радость завладения двумя роскошными работами любимейших художников. Он уже сидел в центре города, в каком-то маленьком кафе, почти забегаловке, в ожидании обратного пути, и, мелкими глотками всасывая «Чивас», с наслаждением рассматривал последнее приобретение. Он то отдалял от себя Бакста, чуть наклоняя его влево, так чтобы дневной свет, по-питерски скупо падающий из-за давно не мытого двусветного окна, получше освещал работу… то подносил его ближе к глазам и всматривался в затвердевшее навеки масло. В вечность, в вечность и никуда больше в такие недлинные минуты заглядывал Лев Алабин, надёжно веря, что та совершенно не возражает против его участия в ней. Хотя бы такого, коль уж не справляется с бóльшим.
Арочной частью окна, возвышающейся над верхней перемычкой рамы, служил превосходно выполненный витраж из сине-красно-зелёных мозаичных вставок литого стекла. О, как умел он, Алабин, отличить стекло литое от обычного! Ровно настолько же отличались здания питерского от редких домов настоящего московского модерна. Казалось, все на одно лицо, все несут собой изгиб, поворот, эллипс, овал, керамические вставки, причудливое литьё перил и оград, органично вписанные мозаичные панно, неброские барельефные накладки, текучие линии завершения ризолитов… Ан нет, снова не так. Эти, московские, поздние – уже иные, уже отмечены эстетикой рационализма, выдвижением на первый план композиций ритмичных, обусловленных пространственной культурой, несколько уже подсушенной. В основе – плоскость, линейно-графическое начало, уже гораздо более внятная геометрия, выросшая, однако, изнутри, из того же модерна, но уже в широком, во всеохватном его понимании. Ну а если вернуться к стекляшкам, то цветная непрозрачная смальта – она и есть, казалось бы, основа витражного стекла, да только не так всё, верней сказать, не всё уже совсем так. Настоящий витраж относительно прозрачен, хотя и не слишком, к тому же он довольно тонок, уже ближе к плоскому стеклу, но при этом он же непременно должен содержать волнистость, иметь едва ощутимые пальцами наплывы, быть абсолютно чуждым какой бы то ни было полировке. Только в этом случае ему найдётся место в шедевре, если сам же по случаю не шедевр. Лев Арсеньевич нередко вспоминал шагаловские витражи в швейцарском Цюрихе, в церкви Фраумюнстера, что в бывшем женском монастыре; он потом ещё долго не спал, восстанавливая, крутя в памяти, всё ещё мысленно устремляя глаза в ту самую розу, что в центре готического окна, из семи лепестков, каждый из которых символизирует один день Сотворения мира. Ну а под финал той оторопи, из числа первых в его жизни, из тех, что настоящие, он,