Филемон и Бавкида. Ирина Муравьева
мутные глаза на небольшой портрет в траурной рамке. Большеносое, черноусое лицо, снизу подпертое жестким воротником военного френча, ласково и коварно щурилось на Филемона. «Эх-хе-хе, – вздыхал тот, успокаиваясь, – эхе-хе, Евгень Васильна… – И тут же понижал голос: – Женя, я думаю, сообщить бы надо, что еврей этот иностранные газеты достает и читает – это раз, а самое-то главное – „голоса“ ловит. С ихнего балкона все слышно. Меня не проведешь! Сообщить бы надо, Евгень Васильна…»
Она насухо вытирала чистым полотенцем растопыренные пальцы: «Себя побереги, Иван Николаич! Ты свое отслужил! Куда теперь сообщать?»
В глубине души ей казалось, что в свое время Филемон допустил промах, слишком рьяно отстаивая ценности комсомольской юности и не соглашаясь на признание каких бы то ни было ошибок известного периода. Его фанатическое упрямство и привело к тому, что сейчас, в старости, у них не было персональной машины с шофером, приходящей прислуги, дачи в Барвихе. Была, правда, однокомнатная квартира в доме на Кутузовском, была хорошая пенсия, ведомственная поликлиника, заказы два раза в месяц. Но у других-то, помельче Филемона, не имевших за спиной долгих лет ответственной работы в ЦК Узбекистана, – у других-то было больше! И она жалостливо смотрела на своего честного несгибаемого старика, уткнувшегося в газету под портретом большеносого покойника, и думала, что, конечно, он опять прав: сообщить-то надо бы, но времена наступили такие, что и не знаешь: куда сообщить? Кому? Как бы не засмеяли…
– Спать ложись, Ваня, – уговаривала она. – Аленушка может ночью проснуться. Не выспимся… Завтра на рынок с утра. У меня обеда нет… Ты с ней на полянке побудешь, пока я управлюсь…
Кряхтя, укладывались на кровати, застеленные одинаковыми шелковыми одеялами. Филемон сразу же начинал посвистывать коротким свирепым носом. Она еще поправляла подушку под Аленушкиной головой, проверяла, выключен ли газ на кухне, закрыта ли на замок входная дверь. Опять ложилась. Луна, просочившись сквозь щель занавески, лизала ее съехавшую набок щеку с черным кустиком длинных волос. Из сада тянуло жасминовой свежестью. Соловей, дождавшись своего часа, разрывался где-то между землею и небом. Под его неутомимый голос она засыпала.
В одну из таких ночей ее разбудило тонкое бормотание. Она в страхе открыла незрячие еще глаза, села на постели.
– Убь-ю-у, ай-я-я-я! У-у-у! Кыш! – бормотал тоненьким дробным голосом Филемон, делая странные разрывающие движения слабыми белыми пальцами. – Убью-у-у-у сво-о-а-та-а-а!
– Ваня! – вскрикнула она и подбежала к нему. Лицо его было ярко-багровым, веки плотно зажмурены. – Иван Николаич! – Не соображая, что делает, она затрясла его за плечо.
Багровый Филемон раскрыл бульдожий рот с коротким мясистым языком, который сразу вывалился наружу, как будто его оторвали. Тогда, сунув босые ноги в резиновые калоши, она, как была в байковой ночной рубашке, простоволосая, выбежала на улицу и, задыхаясь, побежала по черной