Наташина мечта. Ярослава Пулинович
видик был, и она боялась, что я его сломаю. А один раз она пришла и письмо мне принесла: «Танцуй, говорит, от мамки письмо пришло». Я такая: «Как танцуй?» Она: «Ну, танцуй!» Ну, я потанцевала немножко. А она такая: «А ты танцуй и платье снимай». И сама ржет, как лошадь, пьяная сильно была. Я говорю: «Не буду». Она такая: «Ну и письма тогда не получишь». И в комнату ушла. Я подождала-подождала, прихожу в комнату: «Давай письмо», – говорю. А она храпит уже… Я у нее это письмо из кармана достала, распечатала и стала на него смотреть. И поняла, что там написано было. Там написано было: «Наташа, я тебя люблю и по тебе скучаю». Ну, правда, так написано было, хотя я еще даже читать не умела. Я это письмо потом постоянно доставала и смотрела на него. А когда мамка вернулась, я ей это письмо показала. И она у меня его забрала. Наверно, подумала: «Зачем мне письмо, если она вернулась?» И еще вспомнила, что у меня две мамкиных фотографии есть, только они у воспиток в кабинете. У нас как-то раз бухалово было, и воспитки наутро шмон устроили – бухло в тумбочках искали, дуры сисястые. Ну вот, Наталья Юрьевна у меня сиську пива нашла, давай дальше рыться, а там фотки эти. Ну, она меня типа наказать решила, и фотки эти себе забрала. Я про них и забыла даже. А тут вспомнила. Подумала: «Надо забрать». Только смена-то не ее, не Натальи Юрьевны, а Раисина. «Ну, пофиг, – думаю, – не отдашь, корова, я тебе устрою, блядь, сейчас». Пошла к Раисе в кабинет, говорю: «Фотки мамины отдайте». Думаю: «Сейчас как заряжу по роже, мне по фигу, куда меня потом отправят, хоть в колонию», – такая злость была. А Раиса так на меня посмотрела, говорит: «Где они?» Я говорю: «В тумбочке у Натальи Юрьевны посмотрите». Ну, она посмотрела, поискала и нашла. Отдала мне эти фотки, и взгляд у нее какой-то был… Не так, как обычно. «Ну точно, – думаю, – в девятку отправят». Пошла в умывалку, смотрю на фотки. Аж сердце забилось. Там одна фотка такая, знаете, где мамка накрашенная сидит, красивая такая, с мужиком каким-то. Рядом стол стоит, на столе поляна накрыта. Все-таки умела моя мамка жить, ничего не скажешь. А вторая фотка – там ей вообще четырнадцать лет. И вот я на ту фотку, где мамка с мужиком, вообще не смотрю. А смотрю на эту, четырнадцать где. Фотка черно-белая, и мамка там маленькая такая, и испуганная какая-то. Вот, по идее-то эта, где с мужиком, она красивее так-то, а я на черно-белую смотрю, на мамку мою маленькую, на глаза ее испуганные, какая-то она там стоит, зажалась вся, как лохушки наши совсем, но я так не думаю про нее, потому что это мамка моя. И потому что она по-другому зажалась, мне от этого как-то пожалеть ее хочется, прижать к себе и сказать: «Мамка моя, мамка… А помнишь, ты мне письмо писала? Ты ведь мне это написала, это самое, что я тогда подумала?» И вот я смотрю на фотографию, и думаю: «По идее-то если мамке моей просто не повезло, она ведь по сути никому, кроме меня, не нужна была. А я вот теперь нужна Валере. Ему ведь страшно за меня…» И слезы сами собой так –