Все наизусть. Годовой творческий цикл. Андрей Битов
превратил-таки свою нищету в богатство: натренировался на помидорах, да и продал их по доллару. Теперь он миллионер взаправдашний.
– Зачем же ему тогда твою нищету охранять?!
– Кому же еще. Не любит он «маслин», вот и сбежал.
– Каких «маслин»?
– Ну, «оливок». Говорят, у вас в Москве теперь на каждого олигарха по «маслине» положено, иначе он как бы и бедняк.
– Откуда у тебя такие познания… это ты про киллеров, что ли? У тебя же в пещере и телевизора нет.
– Зачем он мне? Слава Богу, хоть этого беса здесь не водится. Я же, как дерево, на одном месте. Но знаешь, какую я математику скажу… сколько раз ты видел дерево, столько раз и оно тебя видело, сколько людей его видело, стольких и оно видело – великое тождество! Дерево – вот божественное существо, нелетающая птица! В двух средах живет: и укоренено, и к небу тянется. Я на том же Сахалине одно дерево в прибое подобрал – голое, белое, отмытое волной, как кость… так не мог понять, где корень, а где крона: полная симметрия! Вот и я одеревенел, отсюда и знаю все, не вылезая из пещеры. На рассвете с веточкой моей беседую. Веришь ли, она не только от ветра, она и в штиль отвечает, когда я к ней обращаюсь. Солнце ко мне заходит, когда восходит… Луна заглядывает. Опять же пациент со своими бедами. Вот тебе и телевизор! – Он протянул руку к дыре. – Впрочем, это не телевизор. Это мой единственный и последний пейзаж! Света только иногда не хватает. А без света как цвет возьмешь? Без красок, впрочем, тоже… Да ты взгляни! – Павел Петрович махнул рукой в угол. – Там папка.
Я стал листать. Все это было беспомощно, как когда-то. В черном проеме пещеры, который использовался как рамка, плавала какая-то муть.
– Это что, луна? – спросил я, чтобы спросить.
– Это не просто луна! – рассердился Павел Петрович. – Это Луна, зашедшая за облако.
– А это… по-видимому, солнце? – Абсолютно черный проем был заполнен ярко-золотым кругом.
– Угадал. Эта получше. Пациент мне охры как гонорар принес. Ну, я весь тюбик и извел.
– Прямо Малевич. Только круглый.
– Да не лучше, чем у Малевича, – вздохнул Павел Петрович. – Вот жулик был! Не чета нашему Миллиону Помидоров. Только он мне больше красок не выдает, чтобы не измазался. Теперь всех шмонает. Хотя что мне здесь писать? Портрет пациента? Я не Ван Гог, на портрет никогда не решусь. А мне мно-о-го-о краски надо! Я хотел бы музыкальной живописью заняться.
– Не понял. Скрябин, кажется, что-то экспериментировал с цветомузыкой…
– Это не то. Я хочу, чтобы сама живопись воспроизводила свою музыку. О-о-очень много краски…
Я не стал вникать, небрежно перебирая листы… И вдруг!
Это был портрет ветки в проеме… Именно портрет! Не пейзаж… Твердый карандаш, как резец гравера; рисунок очень выписанный, очень реалистический, но совершенно неправдоподобный, как бы вывернутый наизнанку и непонятно в чем отраженный. Вход в пещеру был вырисован снаружи, каждая трещинка, каждый камушек, как раковина… а ветка была нарисована внутри, и свет из тьмы пещеры как бы от ветки исходил на нас. И каждый листик ее был тоже вывернут и прозрачно светился