Илья Глазунов. Любовь и ненависть. Лев Колодный
книгу, где рассказывалось о покушении на императора Павла I. Меня водили гулять к Инженерному замку, где свершилось преступление – убийство императора. В книге описывалось, как кричали вороны в ту ночь, как скрипели подъемные мосты, когда убийцы шли к спальне императора. Все это я читал в семь-восемь лет.
Мы, то есть я, мама, папа, бабушка мамы, тетя и дядя, фактически три семьи, жили в одной нищенской, плохо обставленной квартире. Но дружно. Каждый Новый год тайком от соседей ставили рождественскую елку и зажигали свечи. То был „религиозный предрассудок“. Этого делать было много лет нельзя. Советская власть вместе со всеми церковными праздниками отменила и новогодний, традицию устанавливать рождественскую елку, как пережиток „проклятого прошлого“. Чтобы никто не увидел огни на елке с улицы, занавешивали окна в квартире нашего первого этажа. Маскировали окно старым одеялом в дырочках от моли.
С детства ощущал на себе какое-то гнетущее давление невидимой злой силы, способной подсматривать в наши окна, заставляющей тайком зажигать огни и украшать елку звездой, которую нельзя было называть рождественской, она могла быть только пятиконечной, советской, непременно красной.
Помню, что, когда, бывало, меня за бешеный характер ставили в наказание в угол, я там скучал, а отец в это время писал реферат об экономике Новгорода. Ему удалось перейти в университет, занять на кафедре должность доцента. Только в сорок лет довелось заняться историей, но в области экономических отношений.
В комнате у нас висела репродукция „Сикстинской мадонны“ Рафаэля.
Портретов, фотографий ни Ленина, ни Сталина, никаких других вождей, как практиковалось тогда во многих семьях, быть не могло. Исключение составлял плакат „Ворошилов на коне“, который я принес домой из книжного магазина вместе с открытками.
(„Первый красный офицер“ и первый советский маршал, чуть было не отдавший немцам Ленинград, оказался в детской потому, что походил на персонажи батальных картин времен любимого Наполеона.)
Когда убили Кирова, все время по радио играла траурная музыка, тише стали говорить. По отрывочным доходившим до меня разговорам матери и отца я чувствовал глубинную ненависть родителей к власти, страх перед ней. Возникало ощущение оккупационности, что кто-то без спроса, без звонка может раскрыть дверь нашей квартиры и войти, чтобы арестовать, увезти в тюрьму, лишить нас жизни.
Играя в песочнице и прислушиваясь к разговорам взрослых, я узнавал, что кого-то, о ком женщины говорили вчера, как они и предполагали, арестовали. Слышал, как упоминали до этих событий о каких-то „дворянских поездах“, увозивших во время очередной чистки города жителей-дворян.
Отец рассказывал похожую на анекдот историю, как его знакомого профессора вызвали на Литейный, в известный дом, где поинтересовались с пристрастием, почему-де он носит не очки, как все советские люди, а буржуазное пенсне. Профессор не растерялся и ответил чекистам:
– Товарищи! Пенсне пользовался председатель ВЦИКа Яков Михайлович Свердлов!
Но