Жернова. 1918–1953. Книга четвертая. Клетка. Виктор Мануйлов
что я атеист, не верю ни в еврейского бога, ни в русского, ни во всех прочих. Споры на тему о зловредности евреев закончились еще в начале века. Да и у нас с вами не то положение, когда надо увлекаться философскими построениями и побивать друг друга камнями.
И Пакус снова прикрыл глаза.
Потрескивали остывающие камни, что-то еле слышно мычал Гоглидзе, безотрывно глядя на догорающие головни.
– Да, вы, пожалуй, правы: не до философии, – после продолжительного молчания мрачно согласился Каменский, продолжая, однако, философствовать. – И положение наше хуже губернаторского. Такое ощущение, что вырвался из клетки меньшего размера, а все равно в клетке, только решеток не видать… И вот странность: уже хочется назад, в ту, где до решеток можно дотронуться рукой…
Помолчал немного, воскликнул, будто его осенило нечто сверхгениальное:
– Вот ведь, батенька мой, анекдотец-то какой скверный! А у Горького… у Горького-то, если помните, сокол перед смертью… хоть глоток свободы! А? Всего лишь глото-ок! Мда-а. Когда-то зачи-итывались, зачи-и-итывались. Теперь мы с вами здесь, а Горький, слышно, из Италии не вылезает. Напророчил бурю, поманил соколом, а сам ужом в расщелину…
– Горький, говорили, сейчас в Москве, – вставил Пакус.
– Что? Горький? А-а! Да какая разница, где он сейчас! – досадливо отмахнулся Каменский. – Важно, где сейчас мы с вами! Да-с! – И тут же заговорил спокойно, чуть ли не мечтательно: – И вот что удивительно: ведь знаю совершенно точно: мне из лагеря не выйти, помру каторжанином, зэком, а по всей нашей российской романтике мне надобно радоваться возможности умереть свободным… Однако – вот… Да и вы – тоже, насколько я понимаю… Разве что Гоглидзе? – вспомнил о грузине Каменский и поискал его глазами возле печки.
Тот сидел, обхватив острые колени руками, и неподвижно смотрел на огонь. Услыхав свою фамилию, встрепенулся, вытер рукавом глаз, но ничего не сказал.
– Нет, я, пожалуй, останусь, – произнес Пакус, выдержав долгую паузу. – Плошкин прав: мы можем двигаться только в одну сторону.
– М-мда-а, может быть, может быть, – с сомнением покачал плешивой головой Каменский. – Если не врете, конечно, по своему обыкновению. – И снова вскинулся, зачастил, возбуждаясь от звука собственного голоса: – Вы знаете, что меня поражает?.. Меня поражает, как этот Плошкин, малограмотный крестьянин, такую вот над нами взял власть, что ни туда, ни сюда? Двадцать лет назад я не пустил бы его на порог, а тут – поди ж ты. Вы, большевики, разбудили в народе зверя и разбудили вполне сознательно…
– Ну, это вы бросьте – сваливать все на большевиков! – чуть повысил голос Пакус, но не изменил его равнодушной монотонности. – Зверя разбудили вы, кадеты, эсэры и прочие в феврале семнадцатого, разбудили, а укротить этого зверя не сумели. Что касается нас, большевиков, то нам пришлось делать эту работу за вас. Мы получили тот человеческий материал, который не нами был создан, который вы пестовали в течение веков. Но этот человеческий