Поднятая целина. Михаил Шолохов
время он почти не пил, потому-то стакан водки подействовал на него оглушающе, поманил на откровенность. Ему захотелось пожаловаться на то, как болеет он душой, одновременно строя и разрушая обобществленное хуторское хозяйство, но Лятьевский не дал ему говорить; выпив водку и больше не наливая Якову Лукичу, спросил:
– А зачем ты, дура этакая стоеросовая, связался с нами? Ну, спрашивается, зачем? За каким чертом? Половцеву и мне некуда деваться, мы идем на смерть… Да, на смерть! Или мы победим, хотя, знаешь ли, хамлет, шансов на победу прискорбно мало… Одна сотая процента, не больше! Но уж мы таковы, нам терять нечего, кроме цепей, как говорят коммунисты. А вот ты? Ты, по-моему, просто жертва вечерняя. Жить бы тебе да жить, дураку… Положим, я не верю, чтобы такие, как ты, хамлеты могли построить социализм, но все же… вы хоть воду бы взмутили в мировом болоте. А то будет восстание, шлепнут тебя, седого дьявола, или просто заберут в плен и как несознательного пошлют в Архангельскую губернию. Будешь там сосны рубить до второго пришествия коммунизма… Эх ты, сапог! Мне – понятно почему – надо восставать, ведь я дворянин! У моего отца было пахотной земли около пяти тысяч десятин да леса почти восемьсот. Мне и другим, таким как я, кровно обидно было ехать из своей страны и где-то на чужбине в поте лица, что называется, добывать хлеб насущный. А ты? Кто ты такой? Хлебороб и хлебоед! Жук навозный! Мало вас, сукиных сынов, казачишек, пошлепали за гражданскую войну!
– Так житья же нам нету! – возражал Яков Лукич. – Налогами подушили, худо́бу забирают, нету единоличной жизни, а то, само собою, на кой вы нам ляд, дворяне да разные подобные, и нужны. Я бы ни в жизню не пошел на такой грех!
– Подумаешь, налоги! Будто бы в других странах крестьянство не платит налогов. Еще больше платит!
– Не должно быть.
– Я тебя уверяю!
– Да вам откель же знать, как там живут и что платят?
– Жил там, знаю.
– Вы, стало быть, из-за границы приехали?
– А тебе-то что?
– Из интересу.
– Много будешь знать – очень скоро состаришься. Иди и принеси еще водчонки.
Яков Лукич за водкой послал Семена, а сам, взалкав одиночества, ушел на гумно и часа два сидел под прикладком соломы, думал: «Проклятый морщеный! Наговорил, ажник голова распухла. Или это он меня спытывает, что скажу и не пойду ли супротив их, а потом Александру Анисимычу передаст по прибытию его… а энтот меня и рубанет, как Хопрова? Или, может, взаправди так думает? Ить что у трезвого на уме, то у пьяного на языке… Может, и не надо бы вязаться с Половцевым, потерпеть тихочко в колхозе годок-другой? Может, власти и колхозы-то через год пораспущают, усмотрев, как плохо в них дело идет? И опять бы я зажил человеком… Ах, боже мой, боже мой! Куда теперь деваться? Не сносить мне головы… Зараз уж, видно, одинаково… Хучь сову об пенек, хучь пеньком сову, а все одно сове не воскресать…»
По гумну, перевалившись через плетень, заходил, хозяйствуя, ветер. Он принес