Белка. Анатолий Ким
в окно и увидел ту же ветку, но с полуосыпавшейся, бледной, уже бесформенной кистью отцветшей сирени. Моя была лучше! Сирень уже давно отцвела, и красота цветов развеялась в прах, а на задней обложке моей книги она осталась целой и невредимой!
С того дня я стал всюду собирать листки чистой бумаги, резать их под один размер и сшивать в крошечные альбомы. Я научился затачивать карандаши так же отлого, ровно и остро, как Захар Васильевич, и игольчатыми кончиками самых дешевых карандашей сотворял на белой бумаге живые миры кустов, трав, прибрежных сосен над Окою, далеких облаков в ясные дни и грозовых туч в ненастье. Свою манеру рисования я приобрел сразу и навсегда и безо всяких усилий, школ и ученичества. Произошло это потому, что с первой же попытки рисовать я отнесся к линии как к носительнице воли и дыхания жизни. Поэтому рисовать было так же хорошо, просто и естественно, как видеть во сне живую мать, любоваться синей Окой, солнцем в ряби ее широких вод, весенними караванами журавлей и гусей, чтобы видеть перелетных птиц, я поднимался чуть свет и подолгу простаивал в проулке за дровяными сараями… Сны о матери были для меня столь же необходимыми тогда, как и купание в жаркий день, вечерние игры на берегу реки, как самый первый, самый жадный глоток воды после утомительной работы на картофельном поле. Воду, труд, небо и веселье детства я имел в достатке, несмотря на казенный, недомашний распорядок детдома, но матери не хватало, не было постыдной для всякого мальчика, но таинственной прелести материнской ласки, и взамен этого бог дал мне возможность рисовать.
Однажды за вышеназванными дровяными сараями, у забора, огораживающего двор детдомовской прачечной, я сидел в траве и пытался нарисовать всплески и струение развешенных на веревках простыней, которые были выстираны нашими стрижеными девочками. Они время от времени выбегали из раскрытых дверей прачечной полураздетые, с голыми плечами, в клеенчатых фартуках, бежали с оглядкою к зарослям и присаживались там. Происходило это совсем недалеко от меня, мне это зрелище надоело, и я хотел уже уйти, захлопнув альбом, как с криком ненависти красные, пахнущие мылом руки вцепились мне в воротник. Оказывается, кто-то из прачек заметил меня сквозь заборную щель, и была устроена облава. Потрепав как следует пленника, девочки потащили его к начальству – я оказался перед дежурной по детдому Лилианой Борисовной, учительницей литературы и одновременно воспитательницей одной из старших групп.
Я еще никому не показывал своих рисунков, как и не рассказывал о радостях свиданий с матерью во сне, и хотя был я еще мал, но все же смог понять, что если мне кто-то очень дорог и он уже умер, то ничего не остается, как только самому умереть вслед за ним или каким-нибудь образом вернуть его из небытия. Я еще не думал тогда о том, что, если все люди умирают один за другим, в этой беспрерывной бесполезной цепи или очереди нет особенных, избранных, которые имели бы духовное право безмерно оплакивать умерших, – великая скорбь по ним, таким