У пирамиды. Алексей Макушинский
обязательно вперед, скорее – в сторону. В какую-то совсем другую сторону, до сих пор неведомую тебе. Но как бы далеко ни заходил ты, из какого бы далека ни начинал, между этими обоими далекостями, этими двумя крайностями, должна сохраняться непрерывная, и непрерывно ощущаемая читателем, связь. Сколь огромным ни было бы расстояние между исходной и конечной точкой стихотворения, линия, которую ты прочерчиваешь между ними – а это и есть твое прямое дело, – ни в коем случае не должна обрываться. Иными словами, стихотворение, даже самое «сложное», самое «темное», всегда о чем-то. Не в том смысле, что всегда можно взять и сказать, о чем оно, как на школьном уроке, скорее наоборот – этого с окончательной определенностью сказать вообще никогда нельзя, поскольку всякое стихотворение всегда о чем-то еще, о том-то, о том-то – и о чем-то еще, чего из того-то и того-то вывести невозможно. Если этого еще чего-то нет, если оно исчерпывается, стихотворение умирает. Или вообще не начинает жить, остается мертвым, мертворожденным, механическим сцеплением слов. Что с удручающим большинством появляющихся на бумаге или в печати текстов, разумеется, и происходит. Но сколь бы неокончательным, не сводимым к чему-то одному и определенному, неуловимым, непостижимым ни был бы «смысл» или «сюжет» стихотворения, или его «тема», или как бы ни называли мы это искомое автором и ощущаемое читателем единство, оно, единство, непрерывная линия и связь целого, скажем так, должно непременно быть, ощущаться, наличествовать. Если оно есть, вопрос о чем? вообще не возникает. А если он не возникает, то не возникает и вопрос зачем? Спрашивать не о чем, незачем, все и так понятно. Между тем стихи без этого ощутительного единства порождаются ныне в невероятных количествах, с легкостью необыкновенной. Что стало возможно, конечно, только в двадцатом веке, началось в авангарде, не допускалось в советской поэзии (с ее «сюжетностью» и усредненным профессионализмом), в постсоветской расцвело ядовитым цветом. Что-то вроде бы намечается, какие-то отдельные строчки проскальзывают, иногда – удачные, изредка – неплохие. Но «целого» нет, нет даже и стремления к нему. Все это выглядит так, как будто стихи возникают из желания вообще писать, не из желания написать вот именно это стихотворение, выразить это «чувство» или эту «мысль», передать это «впечатление», нарисовать эту «картину» (все такие слова приходится, конечно, брать в кавычки). Это, вполне понятное, желание вообще писать является необходимым, но отнюдь не достаточным условием литературы. Должно появиться что-то более определенное, более конкретное, какой-то исходный толчок, или какой-то стержень, как раз и придающий единство нашим разрозненным ощущениям, мыслям, воспоминаниям. Появиться же все это может только само собой. Его нельзя привлечь, призвать, приманить. Можно только готовить почву, и прежде всего – душевную почву, для его прихода и появления. То есть надо уметь ждать. А ждать не хочется, а ждать вообще трудно. А между тем зимний день уже клонится к вечеру за окном, и солнце бросает