Над кукушкиным гнездом. Кен Кизи
доставки. До того дошел, что услышу воду – сразу бросаюсь собирать вещички. Да отвали со своим градусником, Сэм, дай хоть оглядеться в новой квартире. Сроду не был в институте психологии.
Больные озадаченно смотрят друг на друга и опять на дверь, откуда доносится голос. А говорит зачем так громко – ведь черные ребята рядом? Голос такой, как будто он над ними и говорит вниз, как будто парит метрах в двадцати над землей и кричит тем, кто внизу. Сильно говорит. Слышу, как идет по коридору, и идет сильно, вот уж не пробирается; у него железо на каблуках и стучит по полу, как конские подковы. Появляется в дверях, останавливается, засовывает большие пальцы в карманы, ноги расставил и стоит, и больные смотрят на него.
– С добрым утром, ребята.
Над его головой висит на бечевке бумажная летучая мышь – со Дня всех святых; он поднимает руку и щелчком закручивает ее.
– До чего приятный осенний денек.
Разговором он напоминает папу, голос громкий и озорной; но сам на папу не похож: папа был чистокровный колумбийский индеец, вождь – твердый и глянцевый, как ружейный приклад. А этот рыжий, с длинными рыжими баками и всклокоченными, давно не стриженными кудрями, выбивающимися из-под шапки, и весь он такой же широкий, как папа был высокий: челюсть широкая, и плечи, и грудь, и широкая зубастая улыбка, – и твердость в нем другая, чем у папы, – твердость бейсбольного мяча под обшарпанной кожей. Поперек носа и через скулу у него рубец – кто-то хорошо ему заделал в драке, – и швы еще не сняты. Он стоит и ждет, но никто даже не подумал ему отвечать, и тогда он начинает смеяться. Всем невдомек, почему он смеется: ничего смешного не произошло. А смеется не так, как этот, по связям с общественностью, – громко, свободно смеется, весело оскалясь, и смех расходится кругами, шире, шире, по всему отделению, плещет в стены. Не ватный смех по связям с общественностью. Я вдруг сообразил, что слышу смех первый раз за много лет.
Он стоит, смотрит на нас, откачиваясь на пятки, и смеется, заливается. Большие пальцы у него в карманах, а остальные он оттопырил на животе. Я вижу, что руки у него большие и побывали во многих переделках. И больные и персонал – все в отделении ошарашены его видом, его смехом. Никто и не подумал остановить его или что-нибудь сказать. Насмеявшись вдоволь, он входит в дневную комнату. Теперь он не смеется, но смех еще дрожит вокруг него, как звук продолжает дрожать в только что отзвонившем большом колоколе, – он в глазах, в улыбке, в дерзкой походке, в голосе.
– Меня зовут Макмерфи, ребята, Р. П. Макмерфи, и я слаб до картишек. – Он подмигивает, запевает: —…И стоит мне колоду увидать, я денежки на стол мечу… – И опять смеется.
Потом подходит к какой-то компании картежников, толстым грубым пальцем трогает карты у одного острого, смотрит в них, прищурясь, и качает головой.
– Ага, за этим я и прибыл в ваше заведение – развлечь и повеселить вас, чудаки, за картежным столом. На пендлтонской исправительной ферме уже некому было скрасить мне дни, и я потребовал перевода,