Фатум. Самые темные века. Генри Лайон Олди
откуда-то из тьмы и закружилась в танце на мозаичном изображении распятой на тележном колесе Бестии.
И акробаты – как же без них? Парни сноровисто работали малярными кистями, превращая храм в подобие третьесортного борделя.
– Oh mea odium! – прошептал я, но только шагнул к осквернителям, как моего носа коснулась странная вонь.
Странная? Да нет – то повеяло серой!
И немедленно всплыли в памяти слова отчима Латериса о заточенном здесь знаменосце Бестии. Если эта тварь освободилась…
Меня враз прошиб холодный пот, а мелодия шарманки вдруг набрала силу и зазвучала в моей голове. От нее веяло беспредельной радостью дикой охоты, ароматом луговых трав после теплого дождя, хрустом, с которым входит в живую плоть острый наконечник… Как легко оттого, что тело это – не твое.
Музыка заполонила сознание, и нечто внутри откликнулось на нее. Ребра превратились в гигантский ксилофон, полые кости стали флейтами, зубы и костяшки пальцев отозвались стуком кастаньет, а поджилки звенели ничуть не хуже туго натянутых струн. Каждый выдох сдавливал легкие словно волынку, каждое биение сердца отдавалось в черепе, будто перестук палочек на старом солдатском барабане.
Мелодия рвалась наружу и рвала на куски меня, но боли не было, боль ушла, превратилась в упоительную смесь запаха любимой женщины, шума прибоя, горечи хмеля и чего-то неосязаемого; того, что заставляет трепетать фибры человеческой души.
Счастье. Это было чистое, ничем не замутненное счастье.
Фу, гадость! Меня чуть не вырвало.
Счастье – дело сугубо личное. Когда кто-то трепанирует тебе череп и вкладывает в голову столь сильные эмоции, это уже не счастье – это рабство.
Счастье и любовь – кандалы, лишь ненависть делает нас по-настоящему свободными.
– Noverca nostri – odium da nobis libertatem… – забормотал я слова молитвы, – et defende nobis a creaturis inferni[17]…
И сразу в голове прояснилось, с глаз будто спала пелена, а соблазнительные стенания юной блудницы превратились в пронзительные вопли ужаса. И на стенах блестела не краска, но потеки крови и ошметки плоти, ведь орудовали акробаты не малярными кистями; нет, – они запускали руки в распоротые животы и оскверняли серую строгость каменной кладки собственными потрохами.
Я откинул посох и обнажил ятаган. Выкованный на заказ двойного изгиба клинок сужался к острию, им можно было как рубить, так и колоть. Знакомая тяжесть оружия придала уверенности, и я по вышарканным ступеням начал спускаться к кружившейся на мозаичном изображении Бестии комедиантке, туда, где заходилась в истошных криках ее сестра.
Не успел. Только ступил на мозаику и стоны стихли, а из-за кафедры вышел… вышло…
У меня ноги к полу приросли, стоило разглядеть ужасающее обличье знаменосца Бестии.
На низком лбу двумя уродливыми наростами торчали загнутые рожки, под тяжелыми надбровными дугами пламенем преисподней горели глаза. Морда заросла длинной седой щетиной, ноздри приплюснутого носа торчали наружу, а окруженную бородой прорезь лягушачьего
17
Мачеха наша ненависть, дай нам свободу и защити от порождений ада