Избранная проза. Владимир Ханан
месяц, светит ясный возле булочной, колбасной… – и далее по тексту.
А что потом? – А потом в точности по Мандельштаму:
«Всё исчезает. Остаётся
Пространство, звёзды и певец».
19 мая 1998
Долго и счастливо
Арсенал ухаживаний был Мариком полностью исчерпан. По спине портфелем бил? Бил. После школы – регулярно. «Лариска – дура!» на перемене ей кричал? Кричал. С ледяной горки сталкивал? Снежками кидался? И сталкивал и кидался. И что? И ничего. То учительнице пожалуется, то разнюнится. А вот чтобы сказать в ответ: «Сам дурак!», что означало бы недвусмысленное признание в ответной склонности – нет! И все тут.
Вот что бы ты сделал на месте бедного, учащегося в I-om классе, влюблённого мальчика, читатель? Впал бы в отчаяние? Правильно. И Марик впал в отчаяние. А впав в отчаяние, читатель, что бы ты сделал ещё, а? Возопил небесам? Правильно. И Марик возопил к небесам. А поскольку он был маленьким ещё мальчиком, то, впав в отчаяние от равнодушного стука калитки, закрывшейся за жестокосердной – нет! вовсе бессердечной Лариской, он возопил к небесам естественным для него способом, то есть, взял камень и запулил его в пустые, равнодушные, чуждые его горю небеса! И пустые эти и равнодушные – равнодушно вернули его вопль-камень на землю – туда, за высокий забор, и, судя по крику боли, раздавшемуся за забором, не просто об землю стукнулся немалый этот камень, но об неё, об голову жестокосердной. «А-ах», – откликнулся жалостью в Марике этот крик, – и бежал он, жалеющий и жалкий, прочь, прочь от того забора.
На следующий день коротко стриженная голова телесно мелкой Лариски за первой партой отсутствовала. А на второй день появилась – забинтованная.
– Как ты себя чувствуешь, Лариса? – спросила учительница. – Я думаю, что вы должны подать на Марика, – она сказала не имя, а фамилию, – в суд.
Вечером отец Марика уже всё знал. Будучи командиром производства, семейные вопросы он решал, как производственные: короткий допрос – заушение – приговор. Идти просить прощения. Немедленно (благо не далеко: в двух шагах – напротив). В качестве конвоя – сестра. Вот так, читатель. Не на вороном коне, цокая подковами по лестнице её двухэтажного каменного (в отличие от марикова одноэтажного и деревянного) дома, и не в окружении задушевных боевых друзей Чапаева и Чкалова – а во вретище, с сестрой, свидетельницей позора. Конечно, именно для этого – ибо знал отец, что Марик не уклонится, сделает и не соврёт – послана была сестра. «Извини, я больше не бу…» и «Прощаю, прощаю» – даже не дослушавшей его извинений смущённой (не такая уж и жестокосердная, выходит) Лариски Марик помнит так, как будто это было вчера. Но кроме того, что он помнит, он еще и знает сегодня то, чего не знал тогда. А не знал он тогда, униженный и жалкий, что не только чувство вины и унижения нёс он на своих плечах, но еще и то, что один мудрый человек назвал «правом сокрушенного сердца». И что после смущённого Ларискиного прощения мог Марик воспользоваться этим своим правом и сказать:
– Прости меня, Лариса. Я не хотел сделать тебе больно, – просто я был в отчаянии, что ты ушла. Мне так хотелось, чтобы