Рукопись, найденная в чемодане. Марк Хелприн
настраиваться на самое утонченное восприятие мира, в обычной жизни она была шестнадцатилетней девушкой – озорной, честолюбивой и очаровательной, хотя я не отдавал себе в этом отчет, считая ее женщиной старше и опытнее меня.
Впервые я увидел ее – и, стоит мне закрыть глаза, я могу вспомнить тот день, тот час, то чувство, что даровало альпийское солнце, бьющее мне в лицо, – на самом высоком из наших лугов, когда мы убирали сено в августе тысяча девятьсот девятнадцатого года.
Это было еще то зрелище: пациенты и персонал, мужчины, женщины, парни и девушки, две дюжины национальностей и столько же неврозов и психозов. Некоторые были одеты в странные домашние костюмы, кое-кто на такой высоте едва мог передвигаться, остальные же трудились, напрягаясь, как пауки во время порывов ветра. Брейгель не удивился бы краскам той картины: ни небу нездешней голубизны, ни золотистым снопам, повсюду разбросанным вокруг нас, подобно искрящимся доспехам Ахиллеса, спокойно сияющим в свете парящего над нашими головами солнца. Не удивился бы и эмоциям, застывшим на лицах, – от простой бестолковости до полного оцепенения и безмерного испуга. Но все это были чудесные люди: я очень хорошо знал каждого из них.
В восемь утра к нам присоединилась вторая группа. Вновь прибывших я даже не заметил, так был занят работой. Обременив себя четырьмя снопами, я направлялся к подводе, чтобы показать каждому, кто мог за мной наблюдать, какой я сильный, но три из них по пути уронил. Намереваясь забросить в подводу тот единственный сноп, который все еще удерживал, и броситься обратно за остальными, я подкинул его так высоко, что он на мгновение завис надо мною, и мне показалось, что в этот миг время остановилось.
А потом я обернулся, потому что на подводу брошен был еще один сноп, который хоть и не взмыл наподобие моего, но, описав изящную дугу, тоже, казалось, помедлил на вершине необычайно долгого мгновения.
Мы с мисс Маевской стояли менее чем в футе друг от друга, и лица у нас так и пылали от утреннего солнца, бодрящего воздуха и нашего собственного усердия. Никогда не доводилось мне видеть ни таких прекрасных и пышных черных волос, ни такой глубокой синевы глаз, которые преподнесены мне были особо отчетливо, будучи увеличены очками золотой оправы с белеющими закраинами обточенный стекол. Она глубоко дышала ртом, и это придавало ей выражение ожидания и удивления.
Оба мы на какое-то время остолбенели, а потом она улыбнулась – самой изысканной улыбкой, какую я когда-либо видел, сопровождавшейся крохотными ямочками на щеках, как оно почти всегда бывает у красивых женщин.
Владел я собой не более, чем олень, глубоко пораженный стрелой, и так мне хотелось ее обнять, что я должен был хоть что-нибудь предпринять, чтобы помешать своим рукам тянуться к ней как бы самостоятельно, и я заговорил, не понимая, что именно говорю; я сказал: «А! Муз Мишевски… Мисс Мишувски…» – а потом (об этом она рассказала мне позже) губы мои двигались, не производя ни звука, как если бы я был по-настоящему безумен.
Все