Дневник покойника. Андрей Троицкий
хотел о чем-то спросить командира патруля, но вместо этого сказал:
– Какой там карабин… Наверное мальчишки петарды взрывают.
Но рация молчала. Тогда лейтенант крикнул милиционера-водителя Суворова и приказал заводить «уазик». Девяткин увязался следом.
Дорис поднялась наверх в кабинет Лукина и плотно закрыла за собой дверь. Это была большая комната, двумя окнами выходящая на реку. Вдоль торцевой стены проходил длинный широкий балкон, откуда открывался вид на луг и дальний лес на этой стороне реки. Внизу ветер теребил кроны молодых яблонь, посаженых Лукиным. Возле перил стояла пара пластиковых стульев, кресло-качалка, круглый столик со стеклянной столешницей. Когда Лукин последний раз был в Нью-Йорке, он рассказывал Дорис, что эскизы декораций к спектаклю «Дядя Ваня» по Чехову и костюмы героев он рисовал на дачном балконе. Сначала делал наброски карандашом, затем раскрашивал рисунки цветными мелками или акварелью.
Фасад обветшалой дворянской усадьбы, запущенный сад вокруг нее, выхваченный светом софитов, светился в глубине полутемной сцены. Над домом и садом дуга, выполненная из широкой алюминиевой полосы. В первом акте этот огромный, во всю сцену полукруг, освещен так, что зритель видит яркую радугу. Во втором акте свет радуги блекнет, она темнеет, становится черной. Превращается в странный символ, таинственный знак, значение которого не сразу угадаешь. То ли эта черная радуга – печать смерти, символ вырождения и гибели русского дворянства. То ли темный обод вокруг дома – это мрачный полукруг колодца, в котором тонет прошлое всего человечества…
Постепенно, по ходу спектакля, свет становился тусклым, приглушенным, усадьба растворялась в темноте. Тонула в колодце времени, во мраке прошедших десятилетий, отступала все дальше, пока совсем не потерялась из вида.
Грач строго запретил пользоваться в дачном доме любыми электронными устройствами. Нельзя фотографировать интерьеры комнат, страницы записных книжек. Нельзя наговаривать текст на диктофон, снимать сканером копии документов и фотографий. Но можно читать все, что Лукин положил на полки книжных шкафов, в ящики письменного стола и секретер.
Присев к столу, она открыла толстый ежедневник, исписанный неровным крупным подчерком. Закладкой служила фотография человека, одетого в черный свитер и линялые джинсы. Большое продолговатое лицо с крупным носом, длинные тронутые сединой волосы зачесаны на затылок. Лукин стоял на сцене, он поднял и отвел назад правую руку, растопырил пальцы, будто собрался приложить своей пятерней кого-то невидимого. Рот полуоткрыт, глаза горят. Если верить надписи карандашом на обратной стороне, снимок сделан шесть лет назад. Режиссер, выступая перед театральной труппой, делится впечатлениями о первой поездке в Америку.
Хорошая фотография, экспрессивная, здесь схвачено настроение Лукина. Даже больше, чем настроение, – часть его неугомонной, не знающей покоя натуры. Вот вторая фотография. Ряды пустых кресел в партере театра.