Мания. 1. Магия, или Казенный сон. Евгений Кулькин
тебя будут показывать за деньги.
Банкир на такую похвалу отозвался грустным хмыком, а сам подумал, что конечно же верно поступил, что весь общак разделил на три части. Первая – это та, которую он приказывал перевести в золото и драгоценные камни и хранить отдельно от денег.
– Пусть лежит на черный день, – сказал он.
Вторая часть была долларовой. И представляла из себя страхфонд.
А вот третья предназначалась для внутренних нужд. Из нее платили пенсию престарелым ворам, причем он же настоял, чтобы наиболее знатные люди преступного мира получали не менее первого секретаря обкома. Оттуда же выплачивалась мзда семьям тех, кто отбывал срок в лагерях и тюрьмах.
Этими деньгами Банкир распоряжался, но никогда их не видел, потому как расчет шел на дальних подступах к нему.
И в молельном доме, про который дотошничала Алевтина, он в самом деле бывал. Там у него были встречи с теми, кто давал отчет о каждой как поступившей, так и израсходованной копейке.
«Деньги любят, когда о них думает даже мертвый» – вот любимая его присказка, которую знали все, кто хоть краешком уха, но слышал про Банкира.
Он же на одних чистоделов, которые решили поозоровать, наложил штраф. И вот как это произошло.
В Сталинграде после реставрации должны были открыть Центральный универмаг. Ну, естественно, перед этим обо всем это растрезвонили на весь белый свет. Гостей чуть ли не со всего Советского Союза понаприглашали.
Особенно одна баба из обкома выдрючивалась. И так позировала фотографам, и этак. Деловитые нотки превратили ее голос в сплошною лавину, в напор, который вряд ли выдержит нормальная психика. И вот им-то она и давила всех, кто попадал под ее взор.
Поезд из Москвы запаздывал, потому все сгрудились возле дверей магазина и ждали, когда же наконец свершится то чудо, к которому так долго шли.
Наконец где-то далеко, словно забивая гвозди игрушечным молотком, простукал скорый.
А старый партиец, в той самой шинели, в которой брал Зимний, не сдержался. И слеза, что пала на ворс его обшлага, не расплылась, не сгинула в дебрях суровья, а высоконьким стожком стояла и держала в себе веселенькую капельку света.
Сейчас он скажет те слова, которые две недели вместе с внуком учил, чтобы произнести их перед московскими гостями.
Поезд нежно подкатил к перрону, грянул оркестр, кто-то выпустил стайку белых голубей.
Занавеска на одном окне была отпахнута и колыхалась точно так, как подбородок и живот его смеющейся тещи, нынче, конечно, покойной. И старый партиец вдруг ощутил, что намертво забыл, о чем надо говорить.
Его со всех сторон подтыривали, подбадривали, чуть ли не ширяли шилом в зад. А он стоял, улыбаясь, и молчал.
Отрезвелые чувства, конечно, подмывали немедленно уйти, даже убежать. Но бугаино-упрямая суть, на которой лепится мужское начало, словно корень вращивало его в землю.
Увидел он рядом знакомую. От ветра платье на ней ходило сгибами, порхали волосы, а лицо сурово-неподвижное: вдова.
И