Оклик. Эфраим Баух
едва обозначенный пунктир, вокруг которого, расширяясь и оттесняя в эти мгновения грезы и сны, всю мерзость настоящего на обочины, мощно и прекрасно заверчивается размывающееся далью пространство прошедших лет моей жизни. И край его обрывается околицей села, у которого мы сидим в ночной тиши с отцом и подобны двум любопытным путешественникам, добравшимся до края небесной тверди (по сей день меня пленяет эта картинка, иллюстрирующая Птолемееву систему мира) и просунувшим головы сквозь эту твердь, чтобы увидеть тайны звездных водоворотов и завихрений…
В сумраке комнаты мерцает буфет, едва рисуясь своими узорами и гербами, словно бы оснасткой старинного корабля, вероятнее всего, корабля пустыни со вставшими на дыбы львами (я беседую с ним про себя, как чеховский герой с многоуважаемым шкафом). Нет, скорее, он подобен сфинксу, в котором (после моих уроков с ребе Пустильником) странно сочетается память о великом разрушенном Храме с домашним бытом – банками варенья, коробками чая и кофе (сейчас, абсолютно пустой, он не вызвал бы даже интереса у церковной мыши: самый страшный сон в моей жизни, кишащий мышами, норовящими меня искусать, приснился мне в селе Норка). А буфет меркнет, уплывает, растворяясь в лабиринтах сна (после смерти мамы я ужасно переживал исчезновение буфета, который отчим, кажется, отдал в утиль, я ощущал себя предателем, и в то же время думал: а пропади все пропадом, после смерти мамы, потом бабушки, ничего не должно остаться)…
Просыпаюсь. Меня трясет мама: "Вставай, вставай, пора в школу". Бабушка шурует в печке, выскребывая золу, радио орет, как оглашенное.
– Слышишь, – говорит мама, – Михоэлса машина сбила… Вчера… или сегодня ночью… В Минске… Передают по радио… Мне это ужасно не нравится…
– Мы немцех нох а мул цу ди идн,[11] – подбрасывает хворост в огонь бабушка.
– По такому поводу, может, я в школу не пойду, а?
– Вставай, вставай, ты и так много пропустил…
С трудом открываем наружную дверь, снегу намело метра на полтора, прокапываю лопатой дорожку до ворот. Разгоряченный, бегу, проваливаясь в снег, к Андрею, чтобы вместе с ним идти в школу, встречаю Андреева соседа, одноглазого Самсонова.
– Не ходи сейчас к Андрею, – останавливает он меня.
– А что случилось?
– Говорю, не ходи.
В школе собачий холод, и мы деремся на переменке сумками, чтобы чуть согреться. Андрей приходит к третьему уроку, тихо садится на свое место, на четвертом наш директор Михаил Маркович мечет молнии против врагов народа, которые, оказывается, бывают и среди нас. Э, думаю про себя, привычная политинфор-мационная тарабарщина. Я все еще пребываю в счастливом неведении, в приятной взвешенности после бессонной ночи и странствий по кругам собственной четырнадцатилетней жизни. Уроки закончены.
– Пошли домой, – говорю я Андрею, не понимаю, почему он как бы сторонится меня, отстает от всей оравы, – что случилось?
– Папу взяли, – тихо
11
идиш: опять берутся за евреев.