Полуночный лихач. Елена Арсеньева
звонок.
– Здрасьте, Надежда Иванна (или: «Здрасьте, Степан Степаныч!» – если трубку брал отец)! – резонировал на всю комнату певучий Инкин голосок. – А Нинок дома? Можно ее?
– Сейчас, – сухо отвечали родители и комментировали, передавая Нине трубку: – Возвращение блудной подруги! Сейчас начнешь закалывать жирного тельца или немного погодя? Да есть у тебя гордость, в конце концов?!
Гордость у Нины, наверное, была… Только в малом количестве. Ровно в таком, чтобы буркнуть: «А, это ты. Привет!» Вслед за этим гордости приходилось заткнуться, впрочем, самой Нине тоже, потому что Инка обрушивала на нее бурный поток информации о том, где была все это время, что делала, какие все эти девчонки «и-ди-от-ки, ну просто клиника, я умирала с тоски, ей-богу!». Потом следовало приглашение «прошвырнуться по Свердловке» (позднее, после переименования улиц, «прошвырнуться по Покровке»), или съездить на Щелковский хутор на пляж, или смотаться на дискотеку, или просто причалить в гости… И уже через минуту, стыдливо пряча глаза, Нина бормотала: «Ма, я в девять буду дома, ну в десять, край!» – и хлопала дверью, отрезая возмущенные мамины речи и тяжелое, недовольное молчание отца.
«Как же они не понимают, Инка ведь всегда все равно звонит мне, она ко мне возвращается, значит, только я ей нужна! Ведь нас даже зовут практически одинаково!» – твердила она про себя, сломя голову несясь к месту встречи, отгоняя ехидную реплику одной из отставных Инниных подружек, которая куснула ее за самое больное: «Нашей яркой Инночке очень к лицу чужая бесцветность! А мне совершенно не хочется всю жизнь быть чьим-то фоном».
Нина сознавала, что была именно таким фоном, а поделать с собой ничего не могла. Инна превосходила ее во всем: как бы и ничего не изучая, была практически отличницей в школе, потом играючи сдавала сессии и если не шла на красный диплом, то лишь потому, что сама не хотела. А Нина тянулась в твердых середняках. И если писала, к примеру, совершенно без ошибок, что было фантастикой на их расхлябанном худграфе, то старалась скрывать эту свою способность от остальных – чтоб не завидовали… Она не любила, когда ей завидуют, она ненавидела чужое унижение – неизбежное следствие зависти. А еще не переносила жалости к себе.
Только Инке дозволялось говорить с покровительственными нотками: «Нинок, бедный, что же ты сделала со своими волосами, ну неужели ты не видишь, дурочка, что тебе совершенно нельзя так стричься? Ты же все-таки какая-никакая, а художница!» Почему-то от Инки она готова была снести все!
И так длилось до тех пор, пока однажды после очередного Инниного исчезновения, стоившего Нине и слез, и бессонных ночей, и угрюмой раздражительности по отношению ко всему миру, вдруг не раздался тот телефонный звонок:
– Здрасьте, Надежда Иванна! А Нинок дома?
Мама с оскорбленным видом передала Нине трубку и ушла на кухню. Отец сложил газету и побрел за ней. Они не хотели в очередной раз наблюдать дочкино унижение, не могли снова видеть, как на ее лице расцветет эта глупая, счастливая,