Избранное. Юрий Герт
встречая это имя.
Какая-то волна, похожая на затаенный вздох, пробегает по комнате. Меня обжигает догадка: Герт, Саакянц… Неважно, что Саакянц – крупнейший в стране специалист по творчеству Марины Цветаевой. Это не важно. Важно, что Герт… Да, вот именно – Герт… Называет не кого-то, а именно Са-а-кянц… И они, Герт и Са-а-кянц, будут судить нашу Марину Цветаеву!..
Мне противно от своей догадки, додумавшись до нее, я становлюсь противен сам себе.
Кто-то говорит, что «Вольный проезд» нужно прочесть всем членам редколлегии, есть такие, кто не читал… Косенко, Мурат Ауэзов, Санбаев… Нужно прочесть – и снова собраться…
Остальные читали. И согласны со Щеголихиным, которого, видно, Толмачев полностью посвятил в наши споры. Иначе откуда взяться такой лапидарной формуле: «Герт или Цветаева»?.. Ведь в письме об этом ни слова.
– Снова собираться?.. Зачем, проще сообщить мне свое мнение по телефону или письменно, – говорит Толмачев.
Вот и все. Напрасно я думал, что кто-то возразит Щеголихину Его не любят в редакции, но неприязнь (или ненависть?) ко мне пересиливает.
Редколлегия закончена. Все встают, выходят из кабинета Толмачева, с преувеличенным усердием и радостью разгибая затекшие суставы. Я тоже выхожу – один.
Все выходят и, как обычно, идут пить кофе… Я сижу в своей комнате, среди пустых столов. Мне вспоминается, как – еще при Шухове – мы всей редакцией пробивали повесть о Матери Марии. То была первая у нас в стране обстоятельная публикация о судьбе Кузьминой-Караваевой, и рассказывалось в ней не только о Блоке, об эмиграции, о французском Сопротивлении – рассказывалось о лагере Равенсбрюке, где Мать Мария пожертвовала собой, спасая молоденькую еврейскую девушку… Мы пробили-таки, напечатали эту повесть…
Я иду к Толмачеву. Он в кабинете один, собирается уходить…
– Послушай, – говорю я, – может, не станем тянуть дальше? По положению я обязан ждать два месяца, прошел месяц. Подпиши мое заявление.
– Так я и знал, – Толмачев, уже накинув было пальто, опускается в кресло. Вид у него огорченный.
Да, хотелось мне сказать ему, ты знал… Знал, к кому обратиться, кто будет третейским судьей… Щеголихин – талантливый писатель, но – смятый, сломленный жизнью человек: когда-то, при самых нелепых обстоятельствах, уже в мирные дни, дезертировал из армии, жил под чужим именем, был судим, отсидел три года. Колючая проволока, природный дар и чрезмерное, хотя и свойственное литераторам тщеславие, определили его характер. Точнее – бесхарактерность: он – человек без позиции, всегда там, где сила. В годы «оттепели» – с «ново-мировцами», потом – с новыми хозяевами положения. Понадобилось – и он предал свой журнал, своих друзей – Ровенского, Белянинова, Симашко. Предал Ивана Петровича, чей портрет украшает кабинет Толмачева. Когда-то написал повесть, в которой обрушивался на антисемитов… Повесть не напечатали, но так было тогда модно – и он, повинуясь моде, ее написал. Теперь в моде другое поветрие…