Перекличка Камен. Филологические этюды. Андрей Ранчин
«монашеский склад» оказывается досадным препятствием в творчестве, препоной. В действительности же значимыми и даже трагическими для Гоголя-писателя были, очевидно, противоречия между комическим даром и серьезностью замыслов, между отрицающим и жизнеутверждающим началами творчества; глубокий разлад существовал между христианским смирением и гордыней, питаемой и взращенной представлением об избранничестве художника, имевшим романтическое происхождение. Пережитые духовные кризисы были вызваны крушением профетической миссии создателя «Мертвых душ» и «Выбранных мест <…>»: первый том «Мертвых душ» в обществе был принят преимущественно очень благожелательно и даже восторженно, но в нем увидели всего лишь замечательное литературное произведение – и не более того; книга же писем имела неуспех решительный, причем громко раздавались упреки автора в духовном «самозванстве».
Единого и одного Гоголя словно бы не существует и как писателя, и как личности. У «либерального» Гоголя вырывали из рук книгу «Выбранных мест <…>», стараясь не замечать ее преемственности по отношению к первому тому «Мертвых душ», в частности в теме и образе России[123]. С точностью наоборот это происходит с Гоголем «консервативным» и «монашествующим»: «Выбранные места» превращаются в главное сочинение, будто бы проливающее «обратный» свет на всё прежде написанное[124].
Столь же внутренне противоречив, разъят надвое и душевный портрет Гоголя: «<…> Гоголь похож на свою мать: то веселый и жизнерадостный, то “безжизненный”, как будто с детства запуганный и испугавшийся на всю жизнь»[125].
Противоречия в исследовательских описаниях жизни Гоголя – не простые изъяны в мысли биографов; они отражение живого противоречия предмета.
Успех биографии Гоголя, написанной Игорем Золотусским, объясняется, очевидно, именно тем, что сочинитель от этих противоречий избавился, но не преодолел их, а попросту отбросил, компенсировав отказ от концептуального осмысления художественной выразительностью созданного образа. Гоголь Золотусского оказался составлен словно по рецепту незабвенной Агафьи Тихоновны, мечтавшей об идеальном женихе: он всякий.
Так, дни Гоголя перед кончиной предстают на страницах книги Золотусского одновременно как проникнутые страхом смерти («Все помнят, что Гоголь в эти дни особенно много говорил о смерти, страшился ее, и это приблизило роковую развязку»[126]), как следствие неизбывного одиночества и душевного надлома[127], как мучение если не сумасшедшего, то по крайней мере уподобленное мукам его обезумевшего персонажа[128], наконец, как добровольный уход, противопоставленный самоубийству и уподобляемый кончине старосветских помещиков Пульхерии Ивановны и Афанасия Ивановича[129].
Кончина Гоголя оказывается одновременно следствием самых разнородных, а отчасти и взаимоисключающих начал: психического
123
Собственно, и в одном и в другом тексте предназначение России представлено как мессианское (в том строгом значении, которое придавал этому слову кн. Е.Н. Трубецкой; см.:
124
Так, В.А. Воропаев (
Гоголь-аскет плохо сочетается с Гоголем – безвкусным франтом, однако у мемуариста и то и другое – штрихи к портрету одной личности, причем увиденной не на разных этапах, а в одну эпоху развития. Конечно, автор «Опыта духовной биографии», рисующий почти иконописный лик Гоголя, вправе пренебречь этими «частностями» или затушевать их. (Впрочем, несколько затруднительно было бы представить себе на месте Гоголя аскета, православного подвижника, питающего слабость к экстравагантным и ярким власяницам и рубищам, способным поразить воображение мирянина.) Однако такой портрет писателя, публикуемый в качестве предисловия к собранию его сочинений (преимущественно светских, «беллетристических»), тем самым претендует на то, чтобы заместить, заменить собою все остальные портреты – биографии и очерки творчества Гоголя.
125
126
127
«В такие минуты Гоголь более, чем когда-либо, был подвержен слову, влиянию слова, неожиданному толчку со стороны, который мог привести к обвалу накопившихся горьких чувств. Все колебалось в нем, все было неустойчиво, зыбко, дрожаще, и твердый голос как нельзя более нужен был ему сейчас. Не за кого было ухватиться, не к кому прижаться, как прижимался он в детстве к матери. В последнюю их встречу с отцом Матвеем (уже в феврале) Гоголь решительно отказался последовать его совету – бросить писанье». – Там же. С. 471.
128
«Его лечили. Ему лили на голову холодную воду («матушка, что они со мной делают?»), он просил нe трогать его, говорил, что ему хорошо и он хочет скорее умереть. Его насильно раздевали, опускали в ванну, обматывали мокрыми полотенцами, сажали ему на нос пиявок». – Там же. С. 475–476.
129
«А врачи, не понимая причины его болезни и ища ее в теле, старались лечить тело. При этом они насиловали его тело, обижая душу этим насилием, этим вмешательством в таинство ухода. То был уход, а не самоубийство, уход сознательный, бесповоротный, как уход Пульхерии Ивановны, Афанасия Ивановича, понявших, что их время истекло. Жить, чтобы просто жить, чтобы повторяться, чтоб тянуть дни и ожидать старости, он не мог. Жить и не писать (а писать он был более не в силах), жить и стоять на месте значило для него при жизни стать мертвецом. Верный своей вере в то, что жизнь дается человеку для того, чтобы сделать свое дело и уйти, он и ушел от них, все еще думавших, что имеют власть над ним». – Там же. С. 476–477.