Солнце на полдень. Александр Карпович Ливанов
. Мол, мы – люди деревенские, необразованные, нас обмануть легко, да грех это!..
Заведующий детдомом Леман хмуро и исподлобья смотрел на дядьку Михайла. Чувствовалось, – не нравится ему этот мужичонка! Уж не в меру покорен и подобострастен. Такие – самыми хитрыми бывают…
И чем больше дядька Михайло изображал испуг перед завдетдомом, его кабинетом с портретами вождей на стенах, высоким кожаным креслом и столом, покрытым зеленым сукном, тем больше хмурился и подозрительным становился завдетдомом Леман.
– Мне сказали, что вы хотите взять мальчонку? Верно это?.. Ну, а с харчами как у вас?
У самого Лемана «с харчами» было плохо. Неурожайный год, кругом в деревнях жили скудно, а то и голодно, без хлеба, огородишком, перебиваясь приварком. Беда приходит – открывай ворота шире. Тут и зима лютая, тут и бескормица для скотины, редко какая корова доилась. А она, известно, кормилица крестьянская, пусть и не первая, пусть вторая, после самой земли-кормилицы! Весною Леману довелось побывать в одной деревенской хате. Родители и старшие лежали кто на лавках, кто прямо на земле, на соломенных подстилках по углам хаты. На полатях возле невесть когда остывшей голландки – давняя побелка вытерлась детскими спинками до уныло-сизой глины, – остались двое ребят: брат и сестричка. Девочка лет шести и мальчик годом-двумя старше. Лица детишек были землисто-бледные, заострившиеся, исхудалые и странно-серьезные…
Шесть километров, увязая в грязи, по распутице и степному разливу, нес Леман на себе детишек до станции. Они были легкими, точно высушенными. От тряпья, которым они были укутаны, по френчу Лемана потом ползали вши. Пришлось завдетдомом все забросить и кинуться в санпропускник, в «вошебойку» сорок пятого полка. Благо он там был своим человеком. Лемана все знали в городе.
Товарищ Полянская ругала его, детдом и вправду не резиновый, порядок должен быть. Сколько можно кондёр разжижать? Приварка на всех не напасешься… Придется, видно, урезать пайку обеденную. Опять урезать!.. Мысль об этом не давала покоя Леману. Он обивал пороги горсоветовских и наробразовских кабинетов. Муку – заменяли магарой, картошку – красным американским бататом, приторно-сладким, несытным. От магара, этого «высокого сорта проса», обычно шедшего на веники, многие детдомовцы маялись животом, возле уборной выстраивалась очередь и начиналась возня, кто-то норовил «без очереди», шумом и смехом его оттаскивали от дверей, кто-то симулировал «неотложность» и доказывал, что он «по первому разу», а не так, как другие, – «по второму»!..
– Так как все же у вас с харчами? – переспросил Леман, глядя на исхудалое лицо, на горестную, всю истлевшую и в заплатах одежонку гостя.
– Да как оно вам сказать, – тянул дядька Михайло, чтоб ненароком не обмишулиться. Перед ним сидел не кто-нибудь, а начальник. Ну пусть не такая важная птица, как те, на портретах, а все ж-шишка! Все они – сразу чувствуют, не любит их дядько Михайло. Вон даже френчик натянул да башку побрил, как басурманин. Правда, френчик – полувоенный, как бывало на фронте, у ораторов из этих, из статских. Или как ноне, на уполномоченных. А все – для внушительности. Начальство без формы не может! Сколько, скажем, таких в френчиках нагрянуло во время уборочной! Веселый, разбитной народ, ничего не скажешь, и в политике сильны, и на каждый вопрос колхозника ответят с умом, с толком и ладно. Грамоту крепко знают. Но и ухо с ними держи востро! А пуще всего – язык. Его, дядьку Михайло, в правление тягали. Задал он вопрос одному из «френчиков» – чем кормиться-то мужику? Уже и не рад был, такой политграмотой насели, едва отмотался. «Эх, – вздохнул дядька Михайло, – Хам сеет, Сим владеет, Иафет молитву деет».
«Однако чего он про харчи все допытывается?» – поскреб гость затылок, этот ненадежный запасник мужицкой смекалки. Может, здесь-то не надо бы прибедняться? Ведь не про налог допытывается? Хитрить дальше – или бог хранит простую душу?..
– С харчами оно, того… туговато, стало быть. Но чтоб голодал я, нет, не скажу! Хлебушка-то, конешно, нет, а вот приварок… А к осени коровка отелится. Шо со старухой, то и ему. Обнакновенно! – И головой показал в мою сторону.
Дядька Михайло заметно приободрился, почувствовав, что поймал верный тон в разговоре. Он наконец оторвался от дверного косяка, как по вешнему истончившемуся льду прошел, и сел на краешек стула – после того как Леман, круглоголовый и бритый, под стать украинскому вождю Коссиору на портрете над креслом, уже в третий раз, теперь уже как бы с раздражением, пригласил гостя садиться.
– А смотреть будете как за родным? Я того, – проверю! Через район ваш…
Заметив, как вздрогнули рыжеватые веки гостя при упоминании района (все, что начиналось словом «рай», для дядьки Михайла не сулило ничего райского!). Леман, выдержав паузу, озадачился замешательством гостя.
– Да, да! Не старые времена, чтоб кому попало сиротку… сбагорить. На милую душу, как говорится. Из глаз долой, из сердца пошел вон.
Леман был латышом, и с русскими поговорками, к которым питал какое-то странное пристрастие, у него не всегда складно выходило. Не то чтобы их не к месту ставил, а все же как-то чуть-чуть повернет по-своему; из двух пословиц соорудит, бывало, на свой манер