Грустная песня про Ванчукова. Михаил Зуев
фрагментарно, словно в каком-то тумане. Он внезапно стал холостым. Из мужа и новоиспечённого отца превратился в рыцаря прокатного стана, лишь изредка покидавшего цех, где теперь жил на военном положении. Приходя домой на одну-две ночи в месяц, видел детей и жену словно со стороны, как будто это не его; как будто ему показывают какой фильм или спектакль, где он одновременно и зритель, и герой. И без того не особо телесно состоявшийся, Ванчуков сбросил ещё семь кило, хоть кормили в цеху достаточно; стал мускулистым, жилистым, но чувствовал себя плохо. Сказывались постоянное пребывание в сухом раскалённом цеховом воздухе, безудержное курение, злоупотребление чифиром – тогда без него было не выжить, да и «наркомовский» спирт здоровья никому не прибавлял. Люди понимали: мы здесь, на комбинате, одни; помощи, замены, пощады ждать неоткуда. Многие, кто постарше, тяжело заболевали, их комиссовали. Кто-то умирал прямо на рабочем месте. Оставшиеся смотрели на приходящих новичков даже не снисходительно: с сожалением. Сожалели не из-за смертей товарищей. По большому счёту, к смерти все привыкли. Она устоялась, прижилась в ближнем кругу каждого заводчанина, как кто-то давно знакомый, не нуждающийся в представлении. Сожалели же потому, что неопытных молодых нужно учить. И не один день. Пока молодой слаб, положиться на него нельзя. Значит, нужно взвалить на себя больше. Ещё больше, чем было. Войне всё равно, где ты – в окопе ли, в цеху ли. Прокатит по тебе кованой танковой гусеницей, размажет по бетонке и не вспомнит: был, не был.
Евгения на появлявшегося на короткие побывки мужа смотрела с бабьей тоскливой жалостью, хотя так-то, в повседневной жизни, бабой не была: всё чаще «включала мужика». Знала: лучше так, урывками, чем изо дня в день, из часа в час ждать почтальона с треугольным конвертом. А то с похоронкой.
После войны, когда Ванчукова придавило и едва не погребло под свалившейся анонимкой, не отстранилась. Но и сочувствия особого не проявила. Сочувствовать не умела: отцовское воспитание, широкая кость. Ванчуков же изводил себя, видя, как те, кто начинал вместе с ним, а то и моложе, давно обогнали его, ставшего жертвой обстоятельств. Он не отдавал себе в том отчёта, но отчаянно нуждался в сочувствии. Друзей особо не имел: два настоящих, довоенных друга погибли, а просто пить с кем-то, чтобы «излить душу», не хотел. Да и вообще водку не уважал, как, собственно, и она его. К женщинам был не то чтоб равнодушен – просто некогда и незачем, ведь есть жена. И волнует она его до сих пор; сам себе порой удивлялся. Однако, не получая от неё отклика, потихоньку не заметил, как сам угас.
Трудно поверить, ни о каких «глупостях» с Изольдой поначалу и не помышлял. Девчонка и девчонка. Миловидная. Не в меру серьёзная. Ум живой. Бывает ехидной. И что? И ничего. Тем более дипломниц две. Барышева, дочь Вяч Олегыча, воспринималась Ванчуковым как филиал шефа. А в присутствии старших несуразности неуместны. Дипломный семестр вскоре закончился. Барышева получила на защите «хорошо», чему, зная предмет едва ли на «удовлетворительно», была безмерно