Грустная песня про Ванчукова. Михаил Зуев
снова про отца. Болью и стыдом отзывались в Изе мамины слова. Оказывается, она и на сотую долю не знала мать. Хотя – а разве мать, на ту же сотую долю, знала дочь?! Вот так живут люди: под одной крышей, десятилетиями заперты в тесную ячейку бытия, бок о бок, слыша дыхание; живут, спуская в канализацию отпущенное время; живут, друг друга не зная. Себя не зная. Себя не узнав – как другого понять?..
В сентябре семьдесят второго, едва Ольгерд пошёл в пятый, у бабки диагностировали рак почки. Увезли в больницу. Три дня, две ночи, и Калерии Матвеевны не стало. Приехали в больницу, скорбную повинность исполнить. Грузовик подогнали с опущенными бортами. Сергей, Изольда, Ольгерд; соседки ещё. Человек десять набралось. Никакой музыки, никаких бумажных цветов; только живые. Глупо-то как – зачем неживому человеку живые цветы? Чтоб в последний раз поиздеваться? Путь от заводской больницы до кладбища недолог. Пешком уложились в полчаса.
Олик первым шёл за машиной. Задний борт болтался, на ухабах гулко бился о сцепку. Пол кузова обшарпанный, занозистый, грязноватый. Из выхлопной трубы вкусно пахло бензиновой гарью.
Кто-то в Изольдину голову втемяшил: мол, нельзя гроб в могиле землёй сразу присыпать; нужно сбить из досок настил на прочных ногах, сверху над крышкой поставить, на него грунт и накидать. Потом, через месяц-другой, когда подломится, досы́пать. Изольда вспомнить не могла, кто надоумил. Уже позже, через год-другой, всё же всплыло: Калерия Матвеевна сама и сказала.
Сергей Фёдорович всё исполнил в точности – и чтоб без музыки, и чтоб настил.
Наутро Изольда проснулась, молча умылась, даже не поинтересовалась, как там муж и сын. Оделась во всё чёрное, как вчера, вышла на улицу, дождалась трамвая, уехала. Валялась на свежем холмике. То плакала, то нет. Сергей Фёдорович тактично выждал полчаса, поехал с водителем следом. Подняли, привезли домой – это в разгар-то рабочего дня. На следующий день всё повторилось в точности. И ещё через день. И ещё, и снова. Приезжала домой, ничком падала на кровать, не раздеваясь. Ольгерд за мать испугался так, как никогда раньше ни за кого не боялся. Заниматься с ним было некому. Сам в летний городской лагерь уходил утром, вечером из лагеря возвращался. По вечерам с отцом разговаривал: не как в жизни, как в кино. В плохом кино. «Как дела?.. Что в лагере?..» Живые люди так между собой не говорят – только персонажи. Через неделю у Изольды как отрезало. Чёрное сняла, на кладбище больше не таскалась. Все вещи материны – всё, что могло о ней напомнить, раздарила-распродала.
Спустя месяц вечером стояла у кухонной раковины, посуду мыла. Жаловалась: «Живот». Ноги под себя цаплей подгибала. То одну, то другую. Приехала терапевтша из заводской поликлиники. Расспросила, пощупала, глупостей наговорила: мол, пищевое отравление. Сделала клизму, уехала. Ночью – боль нестерпимая, язык сухой, обложен. Стала заговариваться, выходить из сознания. Сергей сообразил, позвонил главному хирургу города. Тот посреди ночи примчался, ткнул пальцем в живот пару раз. Набрал своим: