Последний медведь. Две повести и рассказы. Ирина Васюченко
с ним я не умела: терялась перед его вдохновенной убежденностью. Мне-то казалось, что неправильное иной раз лучше правильного, а мой "лохматый" букет красивее аккуратного, стиснутого, сверху плоского, как сиденье табуретки, юркиного. Но если бы я даже сумела найти слова, чтобы выразить это невнятное ощущение, Юрка воспринял бы их как легкомысленный лепет. Он вообще не принимал моих суждений всерьез. А при этом никогда на меня не злился, лишая возможности обозлиться в ответ. Если забота отца, как уверяла бабушка, любившего меня, смахивала на ненависть, презрение, гадливость, то юркина преданность была безусловна и неколебима, как все, что от него исходило.
При этом его "так надо" в иных случаях было весьма сомнительно. Он, к примеру, вбил себе в голову, что когда мы катаемся на санках, обратно в гору он должен меня везти. По-видимому, хотел быть и рыцарем, и лошадью зараз.
– Садись! – требовал он и, впрягшись в санки, волок их вверх по склону. При этом он отчаянно пыхтел, его непоправимо серьезная физиономия человека, верного долгу, багровела и покрывалась потом. Не стерпев зрелища его страданий, я спрыгивала с санок. Но Юрка кричал:
– Садись обратно! Я справлюсь! – и я чувствовала, что отказаться значило бы нарушить какой-то чуждый мне, но очень важный для него порядок вещей. Единственное, что мне удавалось, это исподтишка отталкиваться от земли пяткой. Однако стоило Юрке это заметить, и он не на шутку обижался:
– Ногу убери! Ну что такое? Сказал – справлюсь!
Кстати, о шутках: их Юрка, увы, не понимал. И не одобрял – очевидно, в его глазах они относились к разряду неправильного. А в нашем семействе при всех его подспудных тягостных свойствах смех значил много и многое разрешал. Юркина глухота к смешному обескураживала меня так же, как его уверенность. Но все это было как бы и не беда: у того, кого везут, никаких забот, а с ним я не только на санках, но и всегда чувствовала себя драгоценным оберегаемым грузом.
– У вас собаки перебесились, я знаю, дядя Гриша Пахомов их пострелял. Ты, поди, плакала?
– Я никогда не плачу.
Это было некоторое преувеличение, но не столь уж большое. Мама, сама получившая спартанское воспитание (дед готовил ее в хирурги, преемницей себе), непритворно презирала плакс, и я, усвоив это чуть ли не в ее утробе, никогда не рассчитывала кого-нибудь пронять слезами, расхлюпавшись, добиться своего. Плакать в нашем доме было бесполезно, а притом еще считалось делом стыдным. Я так привыкла обходиться без этого, что тут уже не требовалось особой выдержки.
Подумав, Юрка изрек:
– Это неправильно. Девчонка все-таки.
Я пожала плечами, не соглашаясь признать себя "слабым полом". Но Юркины заботливые мысли уже приняли другое направление:
– Без собаки нельзя. Воры заберутся. Ты вот что, подожди малость. Наша Сильва ощенится скоро, я тебе тогда щенка подарю. Мать-то как, позволит?
– Ей все равно, ее же дома никогда нет. А отец… может и не позволить.
Обдумав возникшее препятствие, Юрка решил,