Моя Дорога Ветров, или Всё хорошее начинается с «сайн». Надежда Николаевна Куликова-Архангельская
им ничего не остаётся, как дружно разочароваться и разом помрачнеть:
– Какой же тогда в этом странствии смысл?
А у любопытного от природы, хитровато улыбающегося Николая Васильевича свой интерес. Руки от удовольствия потирает, рад до смерти, что такую же бродягу повстречал:
– На бричке али на тройке изволите?
– По железной дороге, милостивый государь!
Бледно-жёлтый Николай Алексеевич, иссохший из солидарности с русским мужиком и, по причине всё той же солидарности, успевший изрядно принять на грудь, не без значительности воздевает кверху свой тощий перст и вещает заунывно и глухо, как осенний ветер за окном:
Ещё народу русскому пределы не поставлены.
Пред ним широкий…
Но на слове «путь» прерывается потемневшим мрачнее тучи Фёдором Михайловичем:
– Ах, перестаньте! Очень уж широк русский человек! – и так хрустнул крепко сжатыми пальцами, что Антон Павлович, не спавший всю ночь по причине сложных родов у крестьянки из соседней деревни, от неожиданности роняет пенсне.
Оно болтается у него на шнурке. Подслеповато прищуриваясь, доктор удивлённо восклицает:
– Ба! Да это же одна из трёх сестёр! Узнаю, узнаю! А как же Москва? Не Вы ли твердили про неё, словно заведённая? Похвально, что избавились от своей навязчивой идеи столичной жизни. Однако, сударыня, осмелюсь заметить: тот край, куда изволите свой путь держать, отнюдь не вишнёвый сад. И даже не остров Сахалин! Там хоть каторжный народ, однако ж свой! Оспа, чума и опять же сифилис, знаете ли… Не страшно, голубушка?
И насухо вытирает тщательно вымытые руки. При слове «сифилис» Лев Николаевич брезгливо морщится. А Фёдору Михайловичу, видно, житейская грязь нипочём. Глаза словно бесовским светом чужих грехов озаряются:
– Осмелюсь спросить Вас, сударыня, за духовным подвигом? Али по зову любящего сердца? Чтоб, так сказать, воскресить любовью? Али чужие муки на свою душу грешную принять и грехи какие искупить собственным страданием-с?
И уже он шарит, чёрт эдакий, записную книжку в кармане сюртука. Сюжет для нового романа у него мигом вырисовывается!
– Трудиться надобно! Вот что! – вскричал Лев Николаевич, утирая пот с морщинистого лба. – Косить, за плугом ходить, как я! Уж сколько мастер-классов было! А вы все, господа, всё в толк никак не возьмёте!
– Так и я ж тоже на ниве… Народного просвещения…
– Учительша, стало быть? Весьма похвально! – и, подобрев лицом, приветливо, как добрый дедушка, спрашивает: – Сказочки-то мои ребятишкам будешь читать?
– Вот это вряд ли.
– И про Филипка не станешь?!
Старик багровеет лицом и вновь мрачнеет. Теперь я вижу перед собой не седого старца, преданного анафеме, однако по-прежнему непреклонного, а раненного в грудь свирепого медведя. Но и под страхом страшного проклятия (уже в свой адрес) я продолжаю говорить лишь правду:
– Нет, Лев Николаевич. Рада бы, но боюсь, что не поймут меня!
Тот хмурится пуще прежнего и в припадке гнева