Жена фабриканта. Валерия Карих
над собой, подымая покрасневшие глаза к ненастному небу. Но вместо ответа одни только холодные дождевые капли безразлично падали ему на лицо, попадая в глаза. – Что она сделала по твоему, Господи, разумению, в своей жизни дурного, плохого или неправильного, за что ее можно было так жестоко судить и так скоро призвать к себе? За что наказал ты ее, полную молодой и счастливой жизни? За что наказал тех, кто любил ее всем сердцем? Молодой, здоровой, ей бы жить и жить! Но ты забрал ее! За что, Господи!»
Яков Михайлович переживал Ольгину смерть мучительно и тяжело. И смерть эта слилась с его жизнью воедино, превратившись в одно беспрерывное и мучительное душевное страдание. Пока боль утраты была еще свежа и остра, как кинжал, тоска жестоко терзала его сердце и разум. Но это мучительное страдание было глубоко внутри. Снаружи, Яков Михайлович был обычный человек, встающий по утрам, завтракающий и обедающий, через силу, ходящий на службу, разговаривающий с людьми о работе и просто, а по вечерам, как и всякий другой человек, ложащийся в свою кровать. Но если Яков Михайлович еще мог как-то жить, хотя страдал мучительно и тяжело, то неподалеку от него на кладбище сейчас находился тот, для которого эта смерть стала самой смертью! И кому вид других живых людей, их разговоры были еще более мучительны и страдательны. Этот человек был Ухтомцев.
Аллея быстро закончилась, и дальше Яков Михайлович пошел уже по грязи. На земле лежала неубранной прошлогодняя листва. Но разве ему было жаль листвы? И он безжалостно вдавливал ее сапогами в грязную, раскисшую от дождя землю, чувствуя, как на подошвы сапог налепляются тяжелые комья земли. И чем ближе приближался Яков Михайлович к стоящему экипажу, тем тяжелей и тяжелей становилось у него на душе. Тоска и отчаяние терзали его сердце. Подойдя к коляске с понурившимися лошадьми, накрытыми тяжелыми попонами, Гиммер осторожно тронул за плечо, дремавшего под мокрой рогожей, кучера:
– Здравствуй, голубчик. Давно ли барин сидит? – кивнул он в сторону одинокой сгорбившейся фигуры возле могилки.
– Давно, Яков Михайлович, – отозвался тот, – почитай, с самого утра. Как приехали – так все сидят и сидят. Не шевелятся, а только все плачут и плачут. Совсем никого не слушаются, никак не хотят уходить. Даже зонтиком не хотят накрываться. И вымокли насквозь, поди. Стали, чисто как дите – малое и неразумное. Боюсь, застудиться они хотят, да помереть за хозяйкой следом. Спаси и помилуй! – испуганно перекрестился Матвей, – уж очень сильно горюют. Да и как не горевать? Ольга Андреевна – чисто ангел небесный. А уже и красавица-то какая? Эх! Да, что я вам-то это рассказываю? Уж, вам ли не знать, барин! – кучер не сдержал слез, вытер ладонью покрасневшие от холода и ветра глаза и замолчал.
Молчал и Гиммер, грустно повесив голову.
– Вы мне, батюшка Яков Михайлович, того – помогите! – молвил кучер, – уж я его и звал, и звал идти-ть домой. А они не слушаются меня! Что с ними делать? Прямо, и не знаю. Может, у вас это дело лучше получится? А хотите, пойдемте