Dichtung und Wildheit. Комментарий к стихотворениям 1963–1990 гг.. Сергей Магид
you.
But they were fucked up in their turn
By fools in old-style hats and coats,
Who half the time were soppy-stern
And half at one another’s throats.
Man hands on misery to man.
It deepens like a coastal shelf.
Get out as early as you can,
And don’t have any kids yourself.
Тебя сношает вся родня, Не замечая, но гурьбой, — Все комплексы свои в тебя Вдолбив, и сверху – первый твой. А их сношали их отцы, Все эти дурни в котелках, — Когда смиреннее овцы, Когда с дубиною в руках, Мелея в бедах, как река, И мель в пустыню обратив… Линяй отсюда, жив пока, Ещё детей не наплодив.
Когда я сочинил первое стихотворение, я не знал, что его можно кому-то прочитать. Мне это не пришло в голову. Я его написал для себя и для себя повторял.
Потом стали появляться еще стихотворения, это была тайна, а тайной хотелось поделиться. Иначе какая же это тайна, какой в ней тогда смысл. Я решил делиться с матерью («кто тебе может быть ближе?», спрашивала она).
Мать реагировала очень профессионально, – т. е. как вполне подкованный советский критик.
«Объясни, пожалуйста», говорила она мне, «почему всё у тебя в твоих стихах в таком мрачном свете? Откуда такой пессимизм? Всем ты недоволен, на всё ты жалуешься. Тебе что, не нравится советская власть? Мало она для тебя сделала? Где ты вообще набрался таких настроений?» (вариант: «Где ты такого нахватался?»).
Я не знал, что на это ответить. Дело было не в том, что я скрывал от матери какие-то свои тайные источники информации, какие-то там страшные libri prohibiti, которые можно было читать только в тёмном углу, вдали от школьного коллектива. Нет, я не знал, что ответить, потому что не мог понять, почему естественный процесс познания определяется такими уничижительными, презрительными выражениями, – «набрался», «нахватался»?
Потом мне стало ясно, что именно так в сознании моей матушки отражается идеологическая политика государства: ни мать, ни государство не могли принять тот факт, что человек что-то и о чем-то думает… сам. Они и представить себе не могли, чтобы этот процесс пробегал не по спущенному сверху плану, а по собственной воле гражданина.
Позже мать всё же такую возможность допустила, но ей не стало от этого легче. Всё происходящее с сыном она объяснила для себя как можно лаконичнее и до конца жизни: «наш дурак». Или, в лучшем случае, «а наш дурак-то, а?»
И правильно, был дурак, потому что продолжал совершать дурацкие ошибки. От отчаяния и одиночества, как в «ситуации имени Мандельштама в воронежской телефонной будке», кричал свои стихи родственникам по отцу и по матери на празднованиях их дней рождений, на их рабочих и свадебных юбилеях, на их семейных выпивках по поводу их советских торжеств, ноябрьских и майских, на день их конституции, день их женщин, день их армии и их флота, и даже в ночь единственного их несоветскго праздника, – на Новый год, омрачая его оптимистическую устремленность в светлое будущее своим постыдным нытьём.
«Совести у тебя нет», говорила двоюродная тётка по матери, «советская