Один, не один, не я. Мария Степанова
муж, жена и два мальчика-близнеца, сходство которых с фотографией десятилетнего Кафки поразительно, абсолютно – до такой степени, что автор с неуместным жаром просит разрешения сфотографировать детей и, конечно, получает отказ. Все объяснения не помогают; разгневанные родители грозят полицией, автору приходится отступить – и его бессильный стыд становится чем-то вроде заменителя самой фотографии, документом, подтверждающим чудесное сходство, знаком, говорящим, что это было.
Понятно, что фотографии здесь не несут ни малейшей воли к обладанию – они нужны, как нужна скамейка, чтобы сесть и отдышаться, или часы, чтобы на них растерянно поглядеть. Чем-то это похоже на знакомый мне тип дневникового письма: если собственное существование не внушает тебе особой уверенности, кажется размытым и нетвердым, то ежедневный жизненный текст сопровождается метками-маркерами повседневности, списками просмотренного и прочитанного, перечнями домашних дел и пройденных километров. Так устроены, например, дневники Зонтаг; и так, мне кажется, от сувенира к сувениру, от закладки к закладке, от одной плотной и теплой точки совпадения к другой перемещается сложная кривая зебальдовского нарратива. К этому, строго говоря, сводится присутствие визуального в мире Зебальда. Иллюстрации в нем не иллюстрируют, не комментируют, не доказывают подлинность происходящего и не опровергают ее; они вообще очень смиренные и знают свой черно-белый шесток. Другое дело, что значат они здесь много, больше чем где-либо, можно даже сказать, что главный участник зебальдовской прозы не текст, а картинка, которую он окружает. Иногда кажется, что все его книги написаны с тем, чтобы уберечь (оставить им место под солнцем, выставить под стеклом продленного дня) две-три семейные фотографии – насадить словесный лес, чтобы спрятать бумажный лист.
Картинка служит здесь вещественным залогом невещественных отношений, чем-то вроде кипсека с памятками; и реальность, которую они подтверждают, непрямо относится к зоне действия прозы.
Так, кстати, устроена и сама эта проза – при определенном ракурсе ее можно описать и как витрину для разного рода артефактов, редимейдов, вставленных туда по законам внутренней необходимости и не всегда открытых для общего обозрения. Среди разного рода закладок, дат (выглядящих так, словно к ним вернулись и подчеркнули ногтем), странных совпадений и рифмующихся обстоятельств всякий зебальдовский текст содержит некоторое количество чужих слов в разных стадиях разложения; они там на тех же птичьих правах, что фотографии – неизвестно чьи, неизвестно откуда взявшиеся. В одной рецензии на «Аустерлица» с негодованием приводятся несколько пассажей из Кафки, коварно растворенных в повествовании безо всякого указания на источник. Автор рецензии явно гордится широтой своего культурного диапазона (не все, как я, способны угадать Кафку с нескольких нот, говорит он); еще он испытывает что-то вроде законной радости гражданина, поймавшего за руку карманного воришку.