Стекло. Тим Скоренко
он вдруг сказал:
Направо тебе.
Куда?
Направо. Ты это, на проспект собралась, а там запутаешься, и всё. Давно ж не была. А тебе вон туда. И там синий дом будет. Справа тоже.
Ты кто? – спросила она.
Он пожал плечами, мол, ну, кто-то.
Чисто синий? Не сине-белый?
Чисто синий.
Она сделала шаг навстречу, он отступил.
Тока это, не бей больше, сказал он.
Не буду, прошептала она так, что он не услышал. Развернулась и пошла в улочку. Обернулась чуть позже – он стоял, за ней не шёл. Видно, сделал, что сказано. Направил. Выходит, в порту её ждал почётный эскорт. Ну, каков гость, такова и встреча.
Она шла переулком и понимала, что всё здесь знакомое, что та самая трещина – вот же, вот же здесь она была, под этим самым окном, а в окне росла герань, и да, герань тут есть по-прежнему, кто её теперь поливает, та же старушка или кто другой? Выбоина на углу, сюда попал молот кузнеца, как там бишь его звали, он бросал в жену, но жена увернулась, и попал в дом, и выбил камень; жену он позже забил до смерти, но уже не здесь, перебрались они в другой район, похуже, и там уже.
А какого цвета был её собственный дом? Может, синий? Она не могла вспомнить. Он стоял дальше по улице, в ряду прочих. Замкнутый дворик с деревом посередине, и коты, коты, десятки котов, которых прикармливала мама. А потом мамы не стало, и пришли люди в чёрных халатах. Они выгнали из дома всех – её, и бабушку, и старика (тоже не вспомнить, как его звали), а котов всех пораспугали. Собственность мехозота, сказали они, а против мехозота не попрёшь. Она стояла на улице, сжимая в руках то, что удалось впопыхах собрать, и смотрела, как здоровые лбы выносят на улицу кровать, где зачали её и где должна была зачать своего ребёнка она. Ей было восемь лет. До Ангердо оставалось ещё четыре.
Кровать не могла развернуться в узком переулке. Её наклоняли, но она всё равно застревала частично в дверях дома, частично снаружи, и чёрные приволокли топор, чтобы разрубить её на части. Пока один ходил за топором, прочие дурачились: один лёг на кровать и начал изображать спящую жену, а второй искусно пародировал мужа, возжелавшего женского тела. Это было смешно, и Алярин улыбнулась, а потом сама же испугалась своей улыбки. Где её сожаление, куда делось её горе? Она ударила кулачком по стене, чтобы заплакать, хотя бы от боли, но больно не было, было почему-то противно, точно её заставили пить чьи-то сопли. Фу-у-у, поморщилась Алярин – и тогдашняя, и нынешняя.
Вот же он, старый добрый дом. Алярин остановилась. Дверь, через которую она проходила сотни раз, а кровать не смогла пройти ни разу (внутрь её, видимо, заносили в разобранном состоянии). Стена напротив. Над забором виднеется дерево, растущее во внутреннем дворе. Он был одноцветным тогда, белым. И теперь он одноцветный – синий.
Заходи, раздался голос. Нарик стоял в нескольких метрах от неё. Как у него получалось идти за ней неслышно? Алярин подумала, что нарик – это не эскорт и не кортеж, а всего лишь синематографический титр, призванный объяснить то, что оператор не смог поймать в кадр. Она шагнула