Украинская каб(б)ала. Анатолий Крым
к чтению своих дневников, я уже не ожидал ничего хорошего и не ошибся в предположениях, невероятно расстроившись. Какая невыносимая казнь уготована людям публичным, а более того, литераторам, когда проныры издатели ковыряются в твоем белье, пока ты спишь, ворошат его, вынюхивая тайные грехи, в которых признаться стыдно даже себе! Да ведь для кого пишутся дневники? Для публики? Для потомков? Ни в коем разе! Для себя сии тайные записи, исключительно для того, дабы на склоне лет, когда зазвенит колокол, пробивая первый удар смертного часа, ты мог слабеющей рукой пролистать свою исповедь и, перед тем как идти на Высший Суд, взвесить свои грехи, сосчитать добродетели, а затем, швырнув откровения в пылающий камин, со спокойной душой исповедаться и отправиться к месту вечного покоя.
А что вынесет читатель из моего Дневника? «Ел, пил, спал», – как я написал 3 сентября 1857 года, возвращаясь на пароходе из ссылки. И только! И что полезного приобрело общество, узнав про мой сон, в котором явились ненавистная Орская крепость и корпусной ефрейтор Обручев? Ничего примечательного. Выходит, и душа моя спала в тот день, и ум мой спал, и не залетела в голову ни одна дельная мысль. Даже мечта, что увижу когда-нибудь застывший от мороза Петербург, что сжалятся надо мной, дозволят летом съездить на свою милую Украйну, – ничего об этом я, старый дурень, не написал, хотя и размышлял об этом сутки напролет! Вот и выставил себя курам на смех. «Ел, пил, спал». Прям животное какое! Я уж не говорю, что отдельные места и вовсе не подлежат публикации, все-таки книги лежат в домах, где обитают дети, а особо молодые девицы. А ну как они раскроют такой дневник и полюбопытствуют, что же старый сатир делал в Нижнем Новгороде во время длительной стоянки парохода? Что прочтут?! Извольте:
«Проходя мимо церкви Святого Георгия и видя, что двери церкви растворены, я вошел в притор и в ужасе остановился. Меня поразило какое-то безобразное чудовище, нарисованное на трехаршинной круглой доске. Сначала я подумал, что это индийский Ману или Вешну заблудился в христианское капище полакомиться ладаном и деревянным маслицем. Я хотел войти в самую церковь, как двери растворилися и вышла пышно, франтовски разодетая барыня, уже не совсем свежая, и, обратя(ся) к нарисованному чудовищу, три раза набожно и ко(ке)тливо перекрестилась и вышла. Лицемерка! Идолопоклонница! И, наверное, блядь».
Куда это годится, господа хорошие?! Попадись сей фрагмент на глаза юной барышни, что скажет она о поэте, употребившем слово, которое мужчины только в пьяном безобразии роняют за третьей квартой? Что подумает сей невинный цветок в преддверии первого свидания и пылких романтических мечтаний о грубых нравах мужской компании? Какое мнение она составит о литературе, призванной исправлять дурные нравы общества? Я уж молчу о том, что попадись сия запись фанатичному служителю культа, чего доброго, возопит, до Синода дойдет, обличая поэта в богохульстве! А за что? За то, что, прикрываясь религией, малюют, а затем вывешивают в церквах мазню, низводящую святость до неумелого ремесла и оскверняющую православную душу?!
Прерываю свои записки, так как услышал шаги в соседней комнате. Наверное,