Хулигангел, или Далеко и Навсегда. Нетленки, тленки и монопье. Наталья Рубанова
повесть свою, мы одни…» О да, если Библия пианиста должна начинаться со слов «В начале был ритм», то Букварь кукловода – с точечного «В начале был жест». Жест защищающегося, жест, «сворачивающийся» от животного страха, – и жест дарующий, «раскрывающийся» на радостях, что, по большому счету, условность: фирменные приемы, способные очеловечить и пластмассу, держались в секрете – вот Эмма и наприемничала (читай: намечтала), да так, что под видом профнепригодности и политической безынициативности (опасней, если б в годину ту назвали сие неблагонадежностью) ее лишили счастья разглядывать, свесившись над гранитом, морщинки Невы, а потом и вовсе ограбили: ни тебе Кировского, ни Таврического, ни Зимней канавки… И если существует, коли верить леонардовскому трактату, столько движений, сколько эмоций, то ее, Эммино движение, в пору пугающей поначалу провинциальной ссылки напоминало закручивание в воронку, представлявшуюся то черной дырой, то сверкающей, возносящейся до небес спиралью, на одном из витков которой она, Эм-моч-ка, клянчит хлеб у разом ссутулившейся в ту зиму матери… О блокаде, впрочем, не говорила – ни с кем, никогда, даже с Пал Петровичем: так и отдала богу душу, не облегчив. И когда душа ее выбросилась из опротивевшей оболочки, когда миновала все эти занебеснутые КПП, отделяющие от того, что кто-то назовет мифом, а кто-то – «Источником», тогда лишь вспомнила о сладком и, будь у нее руки и голова, схватилась бы за нее непременно.
Звякнув ключами, Государство вышвырнуло Филю на лестничную клетку и, опечатав квартирку, убралось восвояси. Посмотрев Государству вслед, Филя растянулся на коврике и, положив морду на лапы, заскулил, вспомнив, как читала ему Паллна про какие-то собачьи глаза, что катятся в снег «золотыми звездами», но вот поэта – а ведь называла, называла… всегда, перед тем как начать, говорила: «Это, сладкий, Лерма…» или «А это – Блок», – вспомнить не мог.
Стараясь не попасться на глаза дворничихе, Филя переходил тихонько с этажа на этаж. Соседи – они же, как говаривал ПалПетрович, ближайшие враги человека, – если и не радовались его горю, то просто не замечали, и потому выпросить у них хоть сколько-нибудь еды или воды не было никакой возможности: клац-клац, щелкали замки, клац-клац… Когда же, прижавшись к двери своей скворечни, Филя наконец не выдержал и завыл, Ягуаровна – «О-от жешь гнида, шоп ты с-с-с…» – вытолкала его на улицу.
А там – леталка: мороз. И где все эти бродяжки кормятся только? Филя не знал. Примазываться к стае не имело смысла – рваноухий однажды так рыкнул, что Филя, поджав хвост, метнулся в первую же подворотню… потом во вторую, в третью – ни в один подъезд его не пустили. Ноги, ноги, очень много ног перешагивали или отпихивали; какая-то дамочка, отскочив, истерично заголосила: «Они же бешеные, бешеные все! Их отстреливать надо!»; другая шмякнула на асфальт мясо – едва посмотрев на кусок, Филя отбежал от отравы в сторону, но не тут-то было: девчонки, лепившие снеговика, закидали снежками – и все б ничего,