Гардемарины, вперед!. Нина Соротокина
Выездной паспорт в его камзоле во внутреннем кармане.
– Сережа, пойди поищи в тряпках этого…
Де Брильи брезгливо поморщился, но тем не менее пошел наверх.
– Садись, курсант, поговорим…
Саша сел на пол, обхватив колени руками. Его не оставляло чувство неправдоподобности всего происходящего. Эта гостиная с опрокинутой мебелью, битой посудой, с раздавленной каблуками жареной рыбой, огурцами, пронзительным запахом чесночной настойки – разве это место для нее? И он сам – только очевидец, но никак не действующее лицо. Все дальнейшее происходило для Саши словно во сне – в том нереальном состоянии, когда тело легко может оторваться от пола и взмыть к потолку, когда можно читать чужие мысли как раскрытую книгу и когда при всех этих щедрых знаниях ты со всей отчетливостью понимаешь, что ничего нельзя изменить в книге судеб и никому не нужны твои взлеты и понимание происходящего.
– Странно, – сказала Анастасия, – я не помню твоего лица, но хорошо помню фигуру, и как ты стоишь – руки опущены, голова чуть вбок. Где?..
– Под вашими окнами.
– Так это был ты? И в последнюю ночь? – Анастасия вдруг всхлипнула по-детски. – А я все думала – кто же провожал меня в дальнюю дорогу?
И, всматриваясь в Сашины черты и узнавая их, Анастасия не просто поверила каждому его слову, а растрогалась, вся озарилась внутренне. Ей казалось, что еще в Москве в толпе безликих вздыхателей она выделила горящий взгляд этот.
– Что о матери моей знаешь? – спросила она тихо.
– На дыбе висела…
– Ой, как люто… Как люто! У тебя мать жива? Не дай бог, дожить тебе до такого часа. Ты мне все говори, не жалей меня. Что ее ждет, знаешь?
Саша опустил глаза. Анастасия заплакала, заломила руки.
– Голубчик, но ведь все знают, что Елизавета обет дала не казнить смертию…
– Помилует.
– Если помилует, то кнут. В умелых руках он до кости тело рассекает, я знаю, рассказывали. Все прахом… Все надежды, вся жизнь. Видел, как горит мох на болотах, быстро, ярко, только потрескивает, вот так и моя душа… Матушка моя, бедная моя матушка…
Саша хотел пододвинуться ближе, но Анастасия сама легко соскользнула с кресла, села рядом и положила к нему на грудь голову. От раскаленного, как кузнечный горн, камина несло нестерпимым жаром.
– Я люблю вас, – прошептал Саша еле слышно.
– Вот и славно, мой милый. Люби меня. Хорошо, что здесь на родине будет живая душа по мне тосковать и плакать. А я не умею… Француз говорит, что я холодная, студеная… Тошно мне, голубчик мой, скучно. Живу как холопка – невенчанная. В Париже мне католичкой надобно стать, чтоб под венец идти. Дед мой был католик, но мать, отец, я сама – все православные, воспитаны в вере истинной. Это нехорошо – менять веру?
– Веру нельзя поменять. На то она и вера, – прошептал Саша отрешенно.
Анастасия чуть отстранилась, вглядываясь в его лицо, словно пыталась запомнить навеки.
– Как тебя зовут?
– Александр, – выдохнул он, – Белов.
– Са-аша, – ласково