Россия между дикостью и произволом. Заметки русского писателя. Максим Горький
какая-то темная, подозрительная плесень, – так и знайте! – это мещанин коснулся храма истины своей нахальной, нечистой рукой…
Науку родили опыт и мысль человечества, она есть свободная сила, которую трудно подчинить интересам мещанства, – в науке не нашлось доводов, оправдывающих бытие мещанства, напротив – чем дальше она развивается, тем более ярко освещает вред паразитизма…
На почве усиленных попыток примирить непримиримое у мещанина развилась болезнь, которую он назвал – совесть. В ней есть много общего с тем чувством тревожной неловкости, которое испытывает дармоед и бездельник в суровой рабочей семье, откуда – он ждет – его могут однажды выгнать вон. В сущности, и совесть – все тот же страх возмездия, но уже ослабленный, принявший, как ревматизм, хроническую форму… Эта особенность мещанской души позволила мещанину создать новое орудие примирения – гуманизм, – это нечто вроде религии, но не так цельно и красиво: тут есть немного логики, немного доброго чувства, жалости и много наивности и всего больше христианского стремления дать людям вместо хлеба насущного мыльные пузыри. В конце концов – это милостыня народу, довольно жалкие и пресные крохи, великодушно брошенные богатым Лазарем своему бедному тезке… Это не имело успеха, народ не насытился, не стал более кротким и по-прежнему хотя и безмолвно, но очень косо смотрел голодными глазами, как пожирались плоды его труда… Было ясно – гуманизм не может служить для мещан орудием защиты против напора справедливости…
Мешанин любит говорить народу: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя», но под ближним всегда подразумевает только самого себя и, поучая народ любви, оставляет за собою право жить за счет чужого труда – незыблемым.
Когда мещанство убедилось, что народ не хочет быть гуманным и учение Христа не примиряет рабочего с его ролью раба, навязанной ему государством, – оно почувствовало и гуманизм и религию как излишний балласт в своей тесной, квадратной, маленькой душе, оно захотело освободить себя от этого балласта – отсюда и начался отвратительный процесс разложения мещанской души.
Нужно было видеть пьяную радость мещан, когда Ницше громко заговорил о своей ненависти к демократии!
Им показалось, что вот, наконец, явился некий Геркулес, он очистит авгиевы конюшни мещанской души от серой путаницы понятий, освободит из мелкой и пестрой сети чувствований, которую они так долго, усердно и бездарно плели своими руками, которая связала их взаимно друг друга отрицающими нитями, – «я хочу, но я не должен, я должен, но я не хочу», – связала и привела в тупик бессильного отчаяния – «я не могу жить». Мещанство немедленно сделало из Ницше идола, заключив всю многообразную душу его в один жуткий крик:
«Спасайтесь, как сможете. Мир погибает, ибо идет демократия!»
Но это был крик агонии самого мещанского общества, издыхающего от утомления в поисках хотя бы и дешевого, но прочного счастья, хотя бы и скучного, но устойчивого покоя, тесного,