Свет далёкой звезды. Лана Кузьмина
прихожей привалился к стене неказистый мужичок в кепке.
– Так вот он какой, наш армянский внучок! – мужичок наклонился, дохнув мне в лицо кислым перегаром, – ничего, только мелковат чуток.
Дед смерил соседа презрительным взглядом с головы до ног, отчего тот словно съёжился под своей клетчатой кепкой.
– Не наш, а мой, – резким тоном возразил дед, толкая меня в сторону второй по счёту двери.
– Система коридорная. На тридцать восемь комнаток всего одна уборная… – понеслось нам вслед.
– Заголосил! – раздался пронзительный женский голос. – Артист погорелого театра! Ни слуха, ни голоса!
– Зато масса обаяния! – подытожил мужичок.
– Добро пожаловать! – произнёс дед, открывая дверь своей комнаты. Я вопросительно заглянул в его лицо, но он так и не понял, всерьёз он это сказал или с издёвкой.
Деда звали Константин Георгиевич Мурашов, и работал он учителем немецкого в местной школе. Он оказался человеком полностью лишённым чувств и эмоций, холодным как айсберг. Таня наверняка придумала бы свою аналогию и назвала бы его ожившим манекеном из витрины модного магазина.
Именно дед виноват в том, что я вырос необщительным, молчаливым человеком с вечно хмурым лицом. Он постоянно твердил, что никому доверять нельзя, что никаких дружбы и любви быть не может, что стоит только потерять бдительность, как тебя предадут, толкнут в спину и начнут равнодушно втаптывать в грязь. Он цедил эти слова сквозь плотно сжатые губы, сверля взглядом скудный пейзаж за окном.
– Ты должен понять, – говорил он, – что в этой жизни можешь рассчитывать только на себя. Никто другой не решит твоих проблем, не подставит плеча, ни друзья, ни дети…
При упоминании детей его голос всегда срывался, и дед заходился долгим лающим кашлем. Но меня было не обмануть – за кашлем пряталась боль, которую он не желал никому показывать, боль по единственной дочери, моей маме,.
Познавать науку ненависти и презрения ко всем живущим я не хотел. Меня всегда тянуло к людям, я жаждал любви и поддержки. Душу грели вычитанные из книг истории о верных друзьях и героических подвигах во имя любимых. В одиночестве я страдал, чахнул и впадал в подобие анабиоза, когда ходишь, ешь, читаешь, делаешь уроки, но все эти действия совершенно бесполезны. Какой смысл в интересной передаче по телевизору или увлекательном рассказе, если о них не с кем поговорить? Для чего мастерить на уроках труда поделки, если нет никого, перед кем можно похвастаться своим мастерством?
Дед до минимума ограничил мою свободу, составив жёсткий график, по которому мне следовало строить свою жизнь. Свободное время в графике практически отсутствовало. Мне удавалось выкроить несколько часов, когда я возвращался после школы домой, а у деда ещё были уроки.
В классе седьмом я даже решился написать несколько писем в ответ на объявления в журнале. Мне не ответили.