Время Сигизмунда. Юзеф Игнаций Крашевский
мимо книг, автор использовал до ста изображений Подолья, Едисана и степей Буджака, преднестровских окрестностей и т. п., впечатления и заметки специально предпринятого с этой целью путешествия. Фантазия взялась вытянуть эти верёвки, которые тут связывают эпизоды в одно целое. Нам не подобает судить, удачно ли мы выполнили нашу задачу. Мы были бы более склонны отрицать это, чем настаивать на противоположном мнении. Факт в том, что кое-где история входит в роман; она представлена с уважением к истине и в мельчайших подробностях.
Множество сегодня забытых преданий и обычаев, подчерпнутых из книг и устных местных традиций вплелось в этот разноцветный клубок. Жизнь в XVI веке была гораздо более красочная, более великолепная, более выразительная, чем сегодня; автор не затемнял яркость, не имел права её подавлять, когда она была в оригинале. Может, именно то, что книга была основана на чисто польском и средневековом фоне, было причиной, что “Время Сигизмунда”, насколько мы знаем, переведено не было, чуть более серьёзное его содержание сократило количество читателей, так что, кроме издания 1846 года, другого не было. Настоящее издание – второе, и вещь почти новая, хотя в форме, наверное, чувствуется то, что книга пролежала четверть века. Эта старая история и для нас сегодня – эта книга является воспоминанием собственных прошлых, молодых, счастливых времён.
Мы выпускаем её в свет без каких-либо изменений и переделок, находя неподходящим такую обработку созданной хорошо или плохо и уже однажды изданной книги; хотя сегодня, возможно, мы иначе бы использовали обширный материал, какой она содержит. Но это была бы уже некая сборная работа двух совершенно разных людей… между которыми эти двадцать восемь лет – большая разница. Мы не знаем, который из них стоит больше и за которым нужно признать право поправлять другого. Поэтому, какой книга родилась в 1845 году, такой пусть идёт уже в новое поколение.
Дрезден
1 мая 1874 г.
Ю. И. Крашевский
Том первый
I
Кусочек сыра и милостыня
Холодным осенним утром Краков был ещё в тумане, который навис над ним как большая серая вуаль, когда трактом, ведущем от Руси, к нему приближался молодой путник. Уже показались белые башни и чёрные крыши, щетинящиеся трубами, хоруговки и готические чердаки домов, уже долетал до ушей звук раскачивающихся колоколов, различными голосами призывающих на молитву; бледное и холодное сентябрьское солнце уже пробивалось из-за туч и тумана, когда из груди путника вырвался тяжёлый вздох, он бросил посох и дорожную сакву и сел, а скорее, от усталости или тревоги упал на землю.
Его глаза обратились на город, неподвижно застыли, увлажнились слезами, потом опустились к земле и печально закрылись веками. И кто знает, что в эти минуты происходило в душе, трепетало в сердце? Несомненно то, что не одна тяжёлая мысль пробежала по голове, не одно чувство сотрясало грудь. И ему ли плакать? Ему ли так глубоко задумываться? Это ещё ребёнок, ровесники которого бегают по лугам за бабочками, за букашками и весело смеются, валяясь на зелёной траве. Ребёнок, но его несчастье или чудо и милость Божья сделали юношей раньше времени. По этим заплаканным, затуманенным глазам видно, что уже думает, по нахмуренному лбу – что страдал, по бледному лицу – что в его маленькой жизни уже была горечь. А такой молодой ещё, такой молодой. Не знаю, достиг ли он четырнадцати лет, начал ли пятнадцатый. Тонкий, худой, тшедушный паренёк, с бледный лицом, с крошечными руками, с маленькими ногами, со своими большим глазами, светлыми волосами до плеч и грустно улыбающимися губками. В его чертах что-то напоминало женщину, было что-то не мужское, робкое, страдающее.
На нём гранатовый выцветший чекманик, рубашка из грубого серого полотна, завязанная под шеей красной лентой; на голове маленькая суконная шапочка. Пара ботинок висит на палке, которую несёт на плече, вместе с лёгким дорожным узелком. Как если бы боялся города, он упал на пригорке, закрыл руками лицо и горько плачет, а иногда поднимает глаза, посмотрит и снова прячет их в ладони.
А на дороге шум, движение, потому что, когда город с наступлением дня просыпается, из околицы спешат накормить гиганта – столицу, и каждый несёт вклад для удовлетворения его голода. Там фуры сена, овса, пшеницы, дальше телеги со связанным скотом; отары овец, гонимых на бойню, одинокие крестьяне, тот с молоком, тот с цыплёнком, тот с венком грибов, с небольшим количеством овощей, с горшочком масла, с заплесневелым сырком. На дороге шумно, клубами поднимается пыль, песни, приветствия, доносятся весёлые разговоры, а Краков всё громче звонит в двадцать, в сорок, в сто костёльных колоколов.
И, прислушавшись издалека к этим смешанным голосам бронзовых птиц, что так весело, так звучно сейчас поют, кажется, что слышишь некую беседу, полную таинственности, странности, наполовину набожную, наполовину насмешливую; тебе кажется, что улавливаешь слова того непонятного языка, который так далеко распространяется по свету и каждую минуту иначе и всё более разнообразней. Иногда грустные стоны, то плач, то снова весёлое пение, то что-то серьёзно говорит, то неторопливо рассказывает, то дразнит отрывистыми полусловами.
От звука колоколов