Золотошвейка. Дара Преображенская
там спокойно, жив ли дядька Степан. Горько сделалось на душе офицера Розанова, когда увидел он седые виски старика, никого у него не осталось, вот от этого-то и сник Иван, закручинился, голову опустил. Ушел-то из Каменки простым солдатом, а вернулся знатным вельможей.
Обнялись. Старик аж прослезился. «Прославил ты Ванюша свой род. Был бы батянька жив, покойный-то Иван Феодорыч, гордился бы, ей-богу гордился бы». Да только не веселым сделался Иван, молчал больше, закрылся в свою каморку и не показывался совсем.
На третий день обеспокоился Степан Глазков, перекрестился, помолился перед образами, да осторожно постучался к своему хозяину:
«Чего тебе, дядь Степан?»
«А ты сначала отвори, опосля и разговорами потчуй».
Отворил Иван двери, вошел старик и опешил: давно не бывал он в хозяйкой каморке, а теперь, будто заново все увидел: кровать дубовая за ширмой, лакированный секретер с гусиными перьями, да чернилами, за которым покойный-то Иван Федорович (царствие ему небесное), бывало, документы разные составлял и счета просматривал, на стене иконы в золоченых рамках; молодой хозяин в расстегнутом камзоле, обросший, с трубкой во рту.
Встал Степан Глазков, как вкопанный, не решился дальше пойти, словно испугался чего.
«Совсем ты постарел, дядь», – молвил.
«Телом-то немощен стал я, зато голова, слава богу, на плечах. Не о том, речь, Ваня. Чтой-то ты взгрустнул, уж не болен ли, аль еще чего?»
Тяжело вздохнул Иван Розанов, а сам трубку изо рта вынимает, да ходит туда-сюда по горнице отцовой, нервничает, только скрип половиц один слышен.
«Чтой-то ты Ваня, нос повесил?»
«Как мне не вешать. Отцу-то я посмертную клятву давал – богатством прославить род Розановский, а я, сам видишь, человек служилый. Земля-то есть, да дикая она, здесь работа нужна. Как же без хозяина-то? Завел бы мануфактуру, промысел бы рыбный освоил: через Ильмень по притокам оттуда до Волги-кормилицы рукой подать. Два дела освоил бы зараз, башка-то у меня соображает. Эх, да что там», – и рукой махнул.
«Ты, Ваня, погоди, вот посидим вечерком—то за чаем, обмозгуем. Я и Маланье велю печь затопить, самовар поставить. Она – мастерица хоть куда».
Девица Маланья – баба толстая, румяная, здоровая, пирог медовый испекла, варенья, да соленья на стол выставила, обрадовался Иван, как увидал богатый стол и кушанья. Давно не едал государев офицер такого: и икорка-то, и балычок, и баранки румяные, и сливки густые.
Заморская-то пища постна больно: супы жидкие, да сыры, да колбасы разные со специями диковинными, ни щей тебе, ни квасу, ни редьки. Ел Иван, да языком причмокивал, другим глазом смотрел как дядька Степан Маланью за талию щиплет. Знал он, любил дядька погреховничать, хоть у самого семеро по лавкам. А Маланья довольнешенька, одно что приговаривает: «Кушайте Иван Иванович – кормилец наш, сил набирайтесь», – а сама только чаю подливает в блюдце и самогонки в кружку. Обмозговали.
Написал Иван Розанов прошение государю. Просил