След в след. Мне ли не пожалеть. До и во время. Владимир Шаров
милиции и Прохора взяли. Четыре месяца о нем ничего не было слышно, шло следствие, а потом, уже в конце декабря, приехал в деревню первый секретарь райкома, привез с собой нового председателя, до этого у них было как бы безвластие, сказал, что они молодцы, проявили высокую сознательность и бдительность, что благодаря им разоблачен опасный враг и что через два дня, в воскресенье, в сельсовете будет показательный процесс над Прохором, областной суд проведет у них специальную выездную сессию.
Ни до того, как секретарь райкома привез другого председателя (пока его не было, многие считали, что это не зря, что Прохор вывернется и возвратится), ни потом, после суда, на котором ему дали пятнадцать лет лагерей, ни жену Прохора, ни Катю особенно не травили; иногда, правда, ребята ругали ее «вражьим отродьем», но это шло от учительницы и скоро кончилось. Вернуться назад, к тому, что было до того, как Прохор стал председателем, ни Катя, ни мать ее, конечно, не могли, не могли и уехать: ни денег не было, ни сил, да и не отпустил бы их никто. Так они и остановились – и не свои, и не чужие. Приусадебный участок им оставили, Катина мать пошла еще работать техничкой в школу, платили ей за это трудоднями, и до войны, а потом и до конца войны они кое-как протянули. Потом Катя поехала к Николаю, сказала, что навсегда, а через три недели вернулась. Мать знала, как трудно устроиться в городе, и была рада, что Катя вернулась хоть не одна.
Когда они приехали, кончался июль, вся деревня была на сенокосе, людей не хватало и травы перестаивали. Николая тоже послали косить. Бригада, одни бабы, приняла его хорошо, знали, что он воевал здесь и чуть ли не на этом лугу лежал раненый в воронке. После войны в деревне осталось, если не считать старых, только три мужика: два инвалида, каждый без ноги, и один целый. Мать целого ворожила и для своей деревни, и для соседних, и так его заговорила, что пять лет он провоевал и с немцами, и с японцами без единой царапины. В деревне думали, что месяца за два-три Николай тут освоится, всё поймет и уйдет от Кати, благо невест много, выбрать есть из кого.
В начале августа, когда кончили косить траву и уже начали убирать хлеб, бригаду, в которой был Николай, перебросили на пшеницу. Дня три он выходил в поле со всеми, а потом руки отказали. Уже неделю как он не мог сам есть, руки дрожали так, что ложку до рта доносил пустой – расплескивал. Сначала он делал вид, что всё в порядке, что выливается капля, думал, что руки привыкнут к косе и дрожать перестанут, а потом, когда совсем ослабел, кормить его стала Катя.
Он не сразу понял, что всё опять вернулось назад, к лету сорок третьего года, когда он вот так же лежал в этом доме, не знал, что с ним будет дальше, выживет он или нет, а руки не слушались его и лежали рядом, как плети. Теперь они прыгали и скакали, но тоже не слушались, и Катя, как и тогда, придерживала рукой его голову и кормила из ложки. Он вспомнил, что еще в Тамбове, во втором своем госпитале знал, что с руками ничего не выйдет, никто их ему не вылечит, и не стал писать Кате, отвечать на ее письма.
Он подумал, что был тогда