Набег язычества на рубеже веков. С. Б. Бураго
этот комплекс идей, отрывочные примеры из которого здесь приведены, неизбежно основывается на том убеждении, что сущностной связи человека с другими людьми и природой не существует. Для Писарева «на вопрос: почему данные явления следует одно за другим именно в таком, а не в другом порядке, у него (т. е. у человека) – нет ответа и никогда не будет» (там же, с. 343). Это буквально то же, что писал в свое время Юм: «одно явление следует за другим, но мы никогда не можем заметить между ними связи; они, по-видимому, соединены (conjoined), но никогда не бывают связаны (connected) друг с другом» (Д. Юм, указ, соч., с. 76). Разумеется, ни о какой внутренней связи человека с другими людьми и природой при таком положении вещей говорить не приходится. Весь мир принципиально рассыпан на самодостаточные единичности, и человеку как одной из этих единичностей ничего и не остается, как радеть о собственной выгоде. Именно отрицание всеобщей связи явлений ведет к обоснованию и оправданию эгоизма человека по отношению к обществу и эгоизму человечества по отношению к природе. Социальные и экологические последствия этого эгоизма в наши дни слишком красноречивы и не нуждаются в комментариях. Но важно подчеркнуть, что на любом витке развития скептической философии человек неизменно сводится к своей предметной, (а потому и доступной нашим ощущениям) ограниченности.
Словом, вздох облегчения от разрыва человека с трансцендентным был, мягко говоря, преждевременен: уйдя от сознания Абсолюта и обуславливающейся этим Абсолютом ответственности человек вместо ожидавшейся свободы попадает в рабство своей вещистской, предметной изолированности. Принцип выгоды, при всей его кажущейся реальной и земной обусловленности, неизбежно оставляет человека в положении внутренней раздвоенности и неудовлетворенности: при всем, даже счастливом стечении обстоятельств, благодаря которому принцип выгоды оказывается результативным, человек на этом пути не обретает ощущения смысла собственной жизни. Даже наоборот, чем достижимее власть и богатство как самоцель (а принцип выгоды принципиально распространяется только на эту сферу жизни), тем тоскливее он вспоминает о своем наивном, но каком-то лучезарно-чистом детстве, о своей так и не сбывшейся когда-то мечте. И глушит эти непрошеные воспоминания водкой, наркотиками, жестокостью, обороняясь от себя же китайской стеной непробиваемого цинизма, вымещая эту свою несостоятельность на близких и дальних, трагически ощущая деградацию собственной личности. «Эмпиризм, – утверждал еще Кант, – с корнем вырывает нравственность в образе мыслей, <…и> приводит человечество к деградации»4.
Но если это так, является ли он частью человеческой культуры? Разумеется, да. Если культуру принимать как собрание без разбора вообще всех текстов. Можно ли в самом деле вывести за грань культуры Ницше или тех же Локка, Юма или нашего загадочно утонувшего на мелководье Писарева? Не разумней ли говорить о «противоречивости культурного развития