Теория прозы. Валерий Мильдон
ишь со второй половины ХVII в. – с московской группы С. Полоцкого, С. Медведева, К. Истомина. Они, кажется, первыми признали литературу самостоятельным, а не служебным делом.
И все-таки долгое отсутствие учения о форме не объясняется только поздними, сравнительно с Западной Европой, сроками рождения национальной литературы. Интереса к форме – будь то нравы, быт, художественное творчество, государственное строительство – не было изначально. Поэтому очень поздно сложилась своя школа философской мысли, хотя немало оригинальных мыслителей существовало; национальной школы философской антропологии нет и по сей день.
Сколько было, например, жарких споров о поэте, поэзии – все они чаще всего шли в узких границах: искусство чистое («Не для житейского волненья…») и гражданское («…Свой дар, божественный посланник, во благо нам употребляй»). Сторонники «чистоты» выставляли в качестве аргумента «божественность». Не успели додуматься, что произведение подчинено законам, не зависимым ни от воли автора, ни от вмешательства божества. Бродили, правда, догадки: литература и общество не развиваются синхронно; у поэтического произведения есть свои правила, требующие своего изучения.
Об этом говорилось в статье В. Белинского «Сочинения Державина» (1843): «Искусство как одна из абсолютных сфер сознания имеет свои законы, в его собственной сущности заключенные, и вне себя не признает никаких законов»1.
В 1851 г. С. С. Уваров писал: «Можно вообще сказать, что развитие искусств и литературы не подлежит, подобно развитию наук, общему осязательному закону времени и постепенности»2.
Почти то же Пушкин заметил в 1836 г. относительно литературы:
«Мы не полагаем, чтобы нынешняя раздражительная, опрометчивая, бессвязная французская словесность была следствием политических волнений. В словесности французской совершилась своя революция, чуждая политическому перевороту, ниспровергшему старинную монархию Людовика ХIV. В самое мрачное время революции литература производила приторные, сентиментальные, нравоучительные книжки. Литературные чудовища начали появляться уже в последние времена кроткого и благочестивого Восстановления (Restauration). Начало сему явлению должно искать в самой литературе»3.
Что у литературы свои законы, этого не оспаривали, но следующего шага – в чем же эти законы? – не делали. Положение сохранялось неизменным и в 10–30-е годы ХIХ в., и позже. Если у Пушкина вступали в разговор Поэт и Книгопродавец, у Лермонтова Журналист, Писатель и Читатель, то у Некрасова Поэт и Гражданин. Критик (теоретик) еще не стал собеседником (оппонентом) поэту, и среди доказательств с той и с другой стороны не было понятия формы – представления о том, что существуют не зависимые от индивидуальных (личных) пристрастий связи в литературном произведении, хотя еще до Белинского и Пушкина Д. В. Веневитинов прозорливо заметил в 1825 г., рецензируя сочинение А. Ф. Мерзлякова «О начале и духе древней трагедии»:
«…Чтобы произнесть общее суждение о поэзии, чтобы определить достоинства поэта, надобно основать свой приговор на мысли определенной; эта мысль не господствует в теории г. Мерзлякова, в которой главная ошибка есть, может быть, недостаток теории…»4.
Заметить недостаток теории – сделать шаг к ее созданию. Не исключено, Д. Веневитинов и сделал бы его, не оборвись его жизнь так рано, в неполные двадцать два года. Спустя год после отзыва на книгу Мерзлякова в статье «О состоянии просвещения в России» он разъяснил, почему в его отечестве недостает теории словесности:
«Началом и причиной медленности наших успехов в просвещении была та самая быстрота, с которою Россия приняла наружную форму образованности и воздвигла мнимое здание литературы без всякого основания <…> Мы получили форму литературы прежде самой ее существенности»5.
С этой точки зрения понятно, почему лишь в начале ХХ в. у нас появилась своя теория художественной формы: уже возникла своя литература, и потребовалось определить законы ее развития, чтобы вернее судить о содержании, значении отдельных авторов и всех вместе. Этим занялись первые русские морфологи – те, кто рассматривал словесность разновидностью искусства, имеющую собственные законы и сами эти законы. Чаще этих исследователей называли и называют формалистами, их метод – формальным, чему они изредка и ненастойчиво возражали: нет, морфологи. В статье «Некрасов» (1922) Б. Эйхенбаум писал: «Формальный метод я предпочитаю называть морфологическим»6. В предисловии же к сборнику, включавшему только что названную статью, автор писал: «…Все статьи объединяются одним стремлением – найти новые методологические основания для изучения литературы как искусства»7.
Новым и стало отношение к литературе как словесному искусству со своими законами, изучением которых занялась морфологическая школа. Интерес к подобной методике возник одновременно в разных местах. «Кто был основоположником нового направления, –
1
2
Арзамас. Сборник: в 2 кн. М.: Художественная литература, 1994. Кн. 1. С. 41. – Здесь и далее в цитатах жирный курсив мой.
3
4
Литературная критика 1800–1820-х годов. М.: Художественная литература, 1980. С. 263.
5
Там же. С. 279.
6
7
Там же. С. 3.