На берегах Невы. На берегах Сены. На берегах Леты. Ирина Одоевцева
он утверждал, что скоро удастся победить земное притяжение и станут возможными межпланетные полеты.
– А вокруг света можно будет облететь в восемьдесят часов, а то и того меньше. Я непременно слетаю на Венеру, – мечтал он вслух, – так лет через сорок. Я надеюсь, что я ее правильно описал. Помните:
На далекой звезде Венере
Солнце пламенней и золотистей,
На Венере, ах, на Венере
У деревьев синие листья.
Так, он предвидел новую войну с Германией и точно определял, что она произойдет через двадцать лет.
– Я, конечно, приму в ней участье, непременно пойду воевать. Сколько бы вы меня ни удерживали, пойду. Снова надену военную форму, крякну и сяду на коня, только меня и видели. И на этот раз мы побьем немцев! Побьем и раздавим!
Предсказывал он также возникновение тоталитарного строя в Европе.
– Вот, все теперь кричат: «Свобода! Свобода!» – а в тайне сердца, сами того не понимая, жаждут одного – подпасть под неограниченную, деспотическую власть. Под каблук. Их идеал – с победно развевающимися красными флагами, с лозунгом «Свобода» стройными рядами – в тюрьму. Ну и, конечно, достигнут своего идеала. И мы, и другие народы. Только у нас деспотизм левый, а у них будет правый. Но ведь хрен редьки не слаще. А они непременно – вот увидите – тоже получат то, чего добиваются.
Он, бесспорно, намного опередил свое время. У него бывали «просто гениальные прорывы в вечность», как он без ложной скромности сам их определял.
Конечно, иногда у него бывали и обратные «антигениальные прорывы» – нежелание и неумение понять самые обыкновенные вещи. Но и они интересны, характерны и помогают понять Гумилева – живого Гумилева.
Да, мне действительно следовало бы записать мои разговоры с ним.
Январский полдень, солнечный и морозный. Мы, набегавшись в Таврическом саду, как мы часто делали, сели отдохнуть на «оснеженную» скамейку.
Гумилев смахнул снег с полы своей дохи, улыбнулся широко и вдруг совершенно неожиданно для меня «погрузился в прошлое».
– Я в мае 1917 года был откомандирован в Салоники, – говорит он, будто отвечает на вопрос: «Что вы делали в мае 1917 года?»
Но, хотя я и не задавала ему этого вопроса, я всегда готова его слушать. А он продолжает:
– Я застрял в Париже надолго и так до Салоник и не добрался. В Париже я прекрасно жил, гораздо лучше, чем прежде, встречался с художниками. С Гончаровой и Ларионовым я даже подружился. И французских поэтов видел много, чаще других Морраса.
Ну и, конечно, влюбился. Без влюбленности у меня ведь никогда ничего не обходится. А тут я даже сильно влюбился. И писал ей стихи. Нет, я не могу, как Пушкин, сказать о себе: «Но я любя был глуп и нем». Впрочем, ведь и у него много любовных стихотворений. А я как влюблюсь, так сразу и запою. Правда, скорее петухом, чем соловьем. Но кое-что из этой продукции бывает и удачно.
Он