Слепой секундант. Дарья Плещеева
платьев, скупала целиком две-три модные лавки и месяц странствовала по гостиным, балам и театрам (злые языки передавали, что каждому платью и новый любовник соответствовал).
– Дай Бог, чтобы Маша была в своей новой семье счастлива, – сказал Андрей.
– А ты давно тут на лавочке сидишь? – с беспокойством спросил Гриша.
– Только что вышли, – вместо Андрея ответил сообразительный Еремей.
– Ты, Соломин, всегда в нашем доме желанный гость… И за свадебным столом… все будут рады… – Гриша смутился, прекрасно понимая, что с двумя повязками на голове Андрей ни на какие пиры не пойдет, но позвать друга был обязан.
– Благодарю, Беклешов. Я теперь разве что у докторов гость. Однако подарок Маше сделаю. Я ведь ее еще дитятей знавал… Вот что! Я с войны турецкий ковер привез. Еремей сказывал – краше не бывает. А мне на что? Дядя Еремей, вели Тимошке его выколотить. В дороге, поди, загрязнился.
– Его вывесить надобно, сударик мой, чтобы выправился, а то, я чай, заломы на нем, их через мокрую тряпицу утюгом изводить придется. Негоже, чтобы подарок с заломами, – ответил Еремей. – А ковер – коврище! Сказывал толмач Ахмедка, оттого такой большой, что нарочно ткали – в мечеть жертвовать. И круглый! Поперек – чуть ли не шести аршин! Второго такого ковра во всем Питере не найти, так-то!
– А что я выдумал! – вдруг обрадовался Гриша. – Я это ваше турецкое чудо еще до свадьбы к Венецкому отвезу. Он наново свои комнаты к свадьбе обставил и убрал. Маша рассказывала – у них там круглая диванная. Вот туда, в диванную, твой ковер тайно уложим! То-то будет радости!
Андрей улыбнулся – и сразу помрачнел. Машенька ему нравилась, и он бы, подождав, пока подрастет, просил бы руки, но встретилась другая – и все затмила… А потом и очи затмились.
Наутро Андрей велел везти себя к доктору Граве.
Андрей ждал вопросов, доктор – многословных жалоб. Еремей, стоя у двери, дивился на две безмолвные персоны и тоже молчал. Высокий худощавый немец ему, крепко сбитому и щекастому, не понравился. Он даже сравнил Граве с выходцем с того света, уже изрядно погрызенным могильными червяками. Впавшие щеки, глубоко посаженные карие глаза, совершенно лишенное румянца лицо и впрямь наводили на загробные размышления.
Стоячие часы, украшение кабинета, пробили десять.
– Откуда сие несчастье? – вдруг спросил Граве; разумеется, по-немецки.
– Думаю, от сильного удара.
– Вы лаконичны, это хорошо. Эрнест!
Пожилой слуга, сидевший в закоулке за шкафом, вышел в белом фартуке и розовом ночном колпаке, под который волосы были убраны, как у богобоязненной бабы. Этот Эрнест аккуратно и ловко размотал с Андреевой головы повязку и маленькими ножничками выстриг присохшие волоски. Потом стал осторожно отмывать засохшую рану.
– Рассказывайте, господин Соломин, – велел Граве. – Все, что помните.
Андрей довольно знал по-немецки,