Доверие сомнениям. Александр Карпович Ливанов
извращенной нравственности, хорошо зная, что она, критика, как и литература, – это выражение народного самосознания».
«Современная критика, – говорил Николай Грибачев, – должна овладеть мастерством формы, оставив псевдонаучную терминологию псевдонауке, а вязание замысловатых кружев – кружевницам. Но и критикам надо помочь, освободив литературную атмосферу от мелкообидчивости, мстительности, ущемленных самолюбий».
«В жизни бушует десятибальный шторм критики, невзирая на лица, а на страницах отделов критики наших печатных органов за редчайшим исключением по-прежнему стоит непоколебимый штиль благодушия и комплиментарности, – сказал Феликс Кузнецов. – Получается, что о самых острых и трудных вопросах деятельности, даже – о повороте рек говоришь легче, чем о повороте дел литературных».
Пафос всех подобных выступлений, как видим, против пошлости жизни, формы которой многолики и крупномасштабны. И тем убедительней предстает то, что уже сказано было выше: лишь бескорыстие массового творчества в любом труде, лишь духовное чувство жизни способно вырвать человека от подстерегающей неизменно опасности: пошлости. Превращая драматизм всего жизненного в видимость благополучного водевиля, она, многоликая мещанская пошлость, толкает жизнь к трагедии. Художнику – стало быть – нужно быть бдительным!
Пошлость – та плотная и жирная пелена обыденщины, тот незримый слой бытийного низа, которыми мещанская действительность удерживает жизнь от ее духовных устремлений. Она – щупальца цинизма и корысти, беспринципности и лукавства, наконец, всепозволенности и жестокости, которые прячутся до времени под спудом жизни, колебля ее поверхность под жирными, губительными, нефтяными волнами. Она ежеминутно готова вырваться наверх, мстя жизни за это свое вынужденное подполье. Вспомним великие создания Достоевского – между резко поляризованным добром и злом, олицетворенных в художественных образах, всегда видим этот ерничающий, ухмыляющийся, всегда готовый к цинизму, но маскирующийся шутливостью и усмешливостью слой пошлости, обволакивающий живые души, толпу вечных мещан, от Лябезятникова до Свидригайлова, от Федора Карамазова до Верховенского. При всем отличии художественных задач, решаемых этими разными образами, есть в них по меньшей мере одно общее: пошлость. Она – тот ядовитый замес, из которого выпекаются зло и порок в самых разных личинах!.. И понятно, что именно он, Достоевский, великий искатель универсальной истины жизни, достойной человека, не мог в этих поисках, в своих небывалых порывах духовности, горении искренности не наткнуться на пошлость, разливающуюся повсеместно из своих мещанских притонов… И сколько личин и масок было художником сорвано с пошлости! Вся наша классика – благородный пример противостояния опошлению жизни! Гоголь и Щедрин, Толстой и Горький…
У Чехова находим для пошлости новый эпитет (которого нет, например у Даля!): «сытый»… Очень это емкий и многозначный эпитет! А еще задолго до Чехова