Дьявол. Лев Толстой
лучше, – сказал Делесов музыканту, взявшемуся было за скрипку.
Альберт покорно сел на постель и снова радостно улыбнулся.
– Ах да, – сказал он, вдруг стукнув себя рукой по лбу и приняв озабоченно-любопытное выражение. (Выражение лица его всегда предшествовало тому, что он хотел говорить.) – Позвольте спросить… – он приостановился немного, – этот господин, который был с вами там, вчера вечером… вы его называли N. он не сын знаменитого N.?
– Родной сын, – отвечал Делесов, никак не понимая, почему это могло быть интересно Альберту.
– То-то, – самодовольно улыбаясь, сказал он, – я сейчас заметил в его манерах что-то особенно аристократическое. Я люблю аристократов: что-то прекрасное и изящное видно в аристократе. А этот офицер, который так прекрасно танцует, – спросил он, – он мне тоже очень понравился, такой веселый и благородный. Он адъютант NN., кажется?
– Который? – спросил Делесов.
– Тот, который столкнулся со мной, когда мы танцевали. Он славный должен быть человек.
– Нет, он пустой малый, – отвечал Делесов.
– Ах, нет! – горячо заступился Альберт, – в нем что-то есть очень, очень приятное. И он славный музыкант, – прибавил Альберт, – он играл там из оперы что-то. Давно мне никто так не нравился.
– Да, он хорошо играет, но я не люблю его игры, – сказал Делесов, желая навести своего собеседника на разговор о музыке, – он классической музыки не понимает; а ведь Донизетти и Беллини – ведь это не музыка. Вы, верно, этого же мнения?
– О нет, нет, извините меня, – заговорил Альберт с мягким заступническим выражением, – старая музыка – музыка, и новая музыка – музыка. И в новой есть красоты необыкновенные: а Сомнамбула?! а финал Лючии?! a Chopin?! а Роберт?! Я часто думаю… – он приостановился, видимо собирая мысли, – что ежели бы Бетховен был жив, ведь он бы плакал от радости, слушая Сомнамбулу. Везде есть прекрасное. Я слышал в первый раз Сомнамбулу, когда здесь были Виардо и Рубини, – это было вот что, – сказал он, блистая глазами и делая жест обеими руками, как будто вырывая что-то из своей груди. – Еще бы немного, то это невозможно бы было вынести.
– Ну, а теперь как вы находите оперу? – спросил Делесов.
– Бозио хороша, очень хороша, – отвечал он, – изящна необыкновенно, но тут не трогает, – сказал он, указывая на ввалившуюся грудь. – Для певицы нужна страсть, а у нее нет. Она радует, но не мучает.
– Ну, а Лаблаш?
– Я его слышал еще в Париже в Севильском цирюльнике; тогда он был единствен, а теперь он стар, – он не может быть артистом, он стар.
– Что ж, что стар, все-таки хорош в morceaux d’ensemble[3], – сказал Делесов, всегда говоривший это о Лаблаше.
– Как что же, что стар? – возразил Альберт строго. – Он не должен быть стар. Художник не должен быть стар. Много нужно для искусства, но главное – огонь! – сказал он, блистая глазами и поднимая обе руки кверху.
И действительно, страшный внутренний огонь горел во всей его фигуре.
– Ах Боже мой! – сказал он вдруг, – вы не знаете Петрова – художника?
– Нет,
3
ансамблях (