Монах и дочь палача. Паутина на пустом черепе. Амброз Бирс
переполнило мое сердце, я последовал за нею и, догнав, произнес:
– Господь благословляет тебя, Бенедикта.
Она отшатнулась, словно испугавшись, потом взглянула и узнала меня, но ничего не сказала, только румянец окрасил ее щеки, и она опустила голову.
– Ты боишься заговорить со мной? – спросил я ее.
Она молчала.
– Будь благочестива, молись усердно, не бойся никого, и душа твоя будет спасена, – произнес я.
– Спасибо, мой господин.
– Я не господин, Бенедикта, – ответил я, – а всего лишь ничтожный слуга Божий. Только Бог – милостивый Господин наш и любящий Отец всем нам, как бы низко иные не пали. Молись Ему, когда тяжко у тебя на сердце, и Он не оставит тебя.
Пока я говорил, она смотрела на меня, повернув голову так, как смотрит провинившееся дитя на свою мать, поучающую его. Сердце мое преисполнилось состраданием. Мы шли, ничего не замечая кругом, приближаясь к церкви. Ворота ее распахнулись, и я ввел ее (О, Господи, прости мне мое прегрешение!) – дочь палача – во храм – прежде всех иных прихожан.
VIII
Отец-настоятель послал за мной и, когда я пришел, стал упрекать меня. Он сказал, что мое поведение вызвало великое неудовольствие среди братии и мирян.
– Вижу я в том руку врага человеческого, – произнес он, – иначе, зачем ты ввел во храм дочь палача прежде всех?
Что я мог сказать на это, кроме того, что я посочувствовал бедной девушке, и то, что я совершил, совершил только из жалости?
– Почему ты пожалел ее? – спросил меня настоятель.
– Потому, что все люди презирают ее, – ответил я, – словно она совершила смертный грех, но она невинна. Ведь нет на ней той вины, что отец ее – палач. Да и – увы! – кто-то должен быть палачом.
О, святой Франциск, и зачем я только сказал это? Как только не бранил меня отец-настоятель за дерзкие слова мои!
– Раскаялся ли ты теперь? – завершил он вопросом свою речь.
Но как я мог раскаяться в сострадании – ведь сострадание мое было угодно Богу?
Обнаружив, что я упорствую, настоятель очень опечалился. Долго говорил он о кознях дьявола и в конце концов отпустил меня, наложив тяжкую епитимью. Я принял наказание смиренно и не ропща, и теперь заточен в свою келью, где провожу время в молитве и посте. Но не заточение терзает меня, а мысль о несчастной, одинокой и презираемой деве.
Так, погруженный в свои мысли, я стоял подле зарешеченного окна своей кельи, глядя на горные вершины, загадочно чернеющие на фоне вечернего неба. Было тепло, и я распахнул створки окна. В комнату ворвался свежий воздух, а с ним и звуки потока, ревущего где-то далеко внизу, который пел свою вечную песню – мягко ободряя и утешая меня.
Не помню, упоминал я прежде или нет, что монастырь наш воздвигнут на скале, нависшей высоко над рекой. Прямо напротив окон наших келий громоздились вершины величественных утесов, достичь которых можно только с риском для жизни. Поэтому нетрудно